Вдруг гора — слепилась — возникла над городом. Крошечный Ной на крошечном ковчеге пристал к двум ее крошечным вершинам и бросил крошечный якорь. Даже крошечный Хам был на борту ковчега. Видать, братья, крошечный Сим и крошечный Иафет, уговорили-таки батю — простить грубого, непочтительного хулигана.
Две крошечные шлюхи, веселые той особенной, невеселой и злой веселостью, какой могут веселить себя — с ненасытной хмельной тоски — пропащие души, глядели на Сашку в четыре глаза, ворочая пьяными языками:
— Вай, какой мальчик! Рахат-лукум! Куда ты? Хочешь к нам? Ведь хочешь! Вернись, мы будем твоими мамочками!
Но он не вернулся. Эльсинор стал таять.
Сначала мы жили в Мамонтовке летом, потом — семь лет — круглый год.
Стоит осень, от которой невозможно оторваться. Дым с соседнего участка, там весь день жгут сосновые ветки, чистый, тяжелый запах гари, голоса детей. И будто тень промелькнула вдруг мимо балконной двери, по ту сторону стекла — на фоне дыма, поднимающегося снизу. Чья тень? Кто явился ко мне из Ниоткуда? Предостеречь, простить, обвинить? И исчез вместе с дымом — в небе осени…
Тихий, ровный, темный шорох зимней ночи, вдруг усиливающийся в такой же ровный шум, прерываемый только редким, задумчивым скрипом дерева. Вот дует невидимый ветер. И странный, нежный перезвон буддийского колокольчика в морозном саду за окном далек, словно на краю земли. И легкий, очаровательный холод проникает через открытую фортку в мою теплую комнату.
Ночью, в загородной тишине, особенно слышно, как летит жизнь.
Прекрасная тревога шумящего весеннего леса… Ирина слышала ночью, как растет трава, раздвигая палые — прошлогодние — листья.
Вдруг неожиданный и мгновенный взрыв пульса, прилив весеннего света, который делает нежную, тонкую зелень еще зеленее и ярче.
Улитки вылезли хрустеть под ногами. Тюльпаны — клониться на бочок…
Я люблю этот момент, освещенный солнцем с майского неба — светом наступающей Пасхи, когда все вокруг, жмурясь и улыбаясь, подставляют свои лица, чтобы их коснулись капли святой воды с кропила.
Длинный стол буквой “г”, на нем будут святить куличи и крашенки. И вечные русские тетки в синих, желтых, малиновых, зеленых, красных кофтах и платьях — сами такие же яркие, как их крашеные яички. И над грубой, изрытой, искалеченной землей — вечный благословенный дух черемухи.
— Передайте к Плащанице…
И я передаю три тонкие красные свечи.
— Позвони ангелу, — говорит маленькая внучка Маня.
Как заворачивал Крестный ход, ночь, огни, рытая земля под ногами… Запах земли — ночной, весенний — вечный… Запах родины… Моей — родины…
Синий тент, плещущий на ветру — над столом — в саду. Я не слышу дудочку, но память знает, что дудочка играла в тот день. В то мамонтовское лето.
Голубое пластиковое полотнище — в руках ветра — бьется, как парус, преданно приникает к кустам, мелкие листики нежно просвечивают сквозь голубое.
— Сыграй бурю, — просит дудочника наш младший внук Каспар. — Сыграй смерч.
Запись 2007-го, сентябрь
Ах, бедный дудочник! Умер Микола Гнисюк.
Сначала появлялся ком спутанной серой шерсти. Назывался он тибетский терьер Чарлик. Можно было наглухо — как подлодку на глубине — задраить забор и весь дом, он все равно каким-то чудом проникал к нам — с целеустремленностью Ромео. Джульеттой выступала наша Бекки, ротвейлер, 55 кг живого веса.
Он был по уши влюблен в нее. И она, надо сказать, совершенно отвечала ему взаимностью. Потому что обаятелен был чертовски. Увы, существенная разница в размерах и весе оставляла их отношения чистыми и дружескими.
Вслед за влюбленным — с вопросом “Чарлик не заходил?” — появлялся любезный наш Микола, сосед. На тролля похожий, рассказчик, фантазер, простодушный хитрован, родившийся в селе Перекоренцы, что недалеко от Винницы, — талант с фотоаппаратом, любимец кинематографистов.
В отличие от нас — дачников — он, Надя и Чарлик жили в собственном домушке, ветхом, но очень подходившем сказочному образу хозяина.
На маленьком участке, где осенью светились в темноте яблоки.
Я особенно люблю у него портрет Иоселиани — с неподражаемым выражением Отарова лица и мухой на лбу.
Микола дружил со всеми героями своих работ. С Инной Чуриковой, Глебом Панфиловым, Элемом Климовым, Ларисой Шепитько, Юрой Клепиковым… С Марчелло Мастроянни и Милошем Форманом…
Под водочку и закусочку, сооруженную Иришей, засидится дотемна. Его чудный говор, его анекдоты на мове, его фантазии о восхитительном будущем…
Вдруг встрепенется:
— Все! Пошел я нафиг! Меня Надя ждет!
Но первым ухожу я — наверх, на второй этаж. Я рано ложусь и очень рано встаю. Проснусь вдруг — внизу свет и голоса. Ира и Микола — вот же трепачи — любили друг с другом беседовать — под водочку и закусочку.
И опять:
— Пошел я нафиг! Меня Надя ждет!
Через год после его смерти Надя пришла к нам на улицу Правды посмотреть новую квартиру и на новоселье подарила — в рамке — Миколину композицию.
Темное небо, облака, кромка поля с кустами по горизонту. И будто с неба — на шнурке — свисает циферблат старинных карманных часов — он вообще любил снимать часы, запечатлевать идущее Время.
Да вот беда — стрелки остановились.
“Все забыть. Открыть окна. Вынести все из комнаты. Ветер продует ее. Будешь видеть лишь пустоту. И будешь искать по всем углам и не найдешь себя”.
Франц Кафка
Ира просила прощения у нашего дома на Плющихе — двадцать пять лет жизни — за то, что мы его покидаем.
По наводке риелторши Оли приходим в странное и бедное жилье на Тихвинской, где хозяйка — молодая калека, хозяин — ее муж, вздымающий штангу и работающий на токарном станке. И дочка, трехлетняя Роза, которая говорит нам, поднимая к нам бледное городское личико: “Посмотрите, какая я красивая”.
У матери тоже красивое — угрюмое — лицо с крутым, скошенным лбом и вызовом — калеки — во взгляде исподлобья. У нее уродливый широкий торс и короткие ноги, одна из них, видно, вывихнута в бедре — последствие полиомиелита.
Она жмется к стенам. Пока мы смотрим санузел, шумно рушится в коридоре, натолкнувшись в полутемноте на Розу. Сердится на нее и приказывает не шляться по квартире у всех под ногами, а сидеть, не вставая. Роза сидит на тахте, поглядывая на нас — смиренно — хитренькими и веселенькими глазками.
“Подумай-ка, много ли людей, серьезно ищущих правды?”
Апполон Григорьев, из письма А. Г. Страхову
Игра слов — ищем, отказываемся, снова ищем и, наконец, находим. Правду. Квартиру на улице Правды. Я начинаю изгаляться по этому поводу. “Приходите! Недалеко от проспекта Кривды, точный адрес — перекресток Правды и Истины”.
По поводу истины. Всем почему-то далась эта истина. Ну, сыщется наконец. Ну и что? Что нам от этого? Да и кто поручится, что она и есть — истина?
Итак, еще одно наше жилье. Последнее? Что начнется здесь, что закончится? Шкловский говорил о литературном произведении: “Все хорошо, что хорошо начинается”. Наша жизнь тоже — в некотором смысле — литературное произведение.
Ирине квартира нравится, а улица — нет. Чужая. А я — арбатский изгнанник — рад близости к молодости — к улице Горького, к Бродвею.
Для меня улица, конечно, тоже не своя. Но знакомая. Вспоминаю, что с ней связано. Когда-то — совсем юный — ходил в “Комсомолку”, напечатали там какую-то мою рецензию. Потом — уж постарше и почаще — в журнал “Смена”. Туда меня привлек Аркаша Локтев, сокурсник Алёши Габриловича и Бори Андроникашвили.
Заведовал отделом Александр Сергеевич Лавров, соавтор убойно популярного телецикла “Следствие ведут знатоки”. Он посылал меня в командировки — в город Волжский, в Одессу, в литовский город Биржай и молдавский — Кагул…
“Комсомолка” и “Смена” помещались в здании комбината “Правда”. Меня более всего поражала там пневматическая почта. Напротив — вход в редакцию журнала “Октябрь”. Я сопровождал туда Валю Тура, когда он приходил за гонораром.
Еще цепочка ассоциаций. Они ведь вообще юркие, как ящерки, эти вспыхивающие в памяти ассоциации. Ухватишь за хвост — они его легко отбросят и исчезнут. Ищи потом свищи. И все же пытаюсь.