…А по шоссе уже катились линейки и тачанки. В Евпаторию входили красные, шли плотной колонной, пешие, конные, медленно, степенно. Словно по вымершему городу, ехал автомобиль с развевающимся флагом. Стояло гробовое молчание, улицы пусты, магазины закрыты, кроме шума прибоя, стука артиллерийских колес и размеренного топота пехоты, ничего не было слышно.
У причала, понурив головы, пугливо поводили ушами и всхрапывали лошади, сиротливо озираясь, некоторые в упряжи, оседланные, донской чистой крови, они уже не искали своих седоков, но при виде конников заволновались, подняли длинные морды и жадно принюхивались, думая своей лошадиной головой, не возвратились ли хозяева.
Сильный ветер шквалистый пробирал до костей, худые бродячие собаки в порту рылись в заброшенных мешках, истошно кричали чайки, сломанные телеги и тачки стояли на пристани, валялись стулья, шкафы, мятая одежда, всюду грязь, даже только что выпавший снежок не смог прикрыть вселенский бедлам, в котором закрутило этот чистый, аккуратный портовый городок.
1920 год батальон Ботика, существенно поредевший в боях, встретил под Барнаулом. От четырехсот бойцов осталась горстка его товарищей. Но, претерпевая всяческие лишения, как в пище, так и в амуниции, вместо шапки у них звезды, вместо башмаков – мороз, – витебский нацбатальон имени бывшего командующего Гоги Збарского сохранял боеспособность. По этой веской причине, как бы сказал Гога, всю боевую хевру направили в ЧОН – теперь уже для выполнения особенных заданий: ликвидации повстанческих банд.
Боря подлечился, рана затянулась, рука цела, так что рядовой Красной Армии Борис Таранда прибыл для прохождения дальнейшей службы.
Бойцов обмундировали, выдали оружие: винтовки, патроны, а некоторые счастливчики еще и обзавелись гранатами – «фонариками» или «бутылочками». Вместе с алтайским губчека вели они ожесточенные бои с остатками контрреволюционных масс. Живая масса эта состояла из белых офицеров-колчаковцев, зажиточных старожилов, бандитов Анненкова с его алаш-ордынскими киргизскими полками, наемными афганцами, уйгурами, китайцами, а также белоказаков, анархистов и разных несознательных элементов, всецело отвергавших идею всеобщего равенства и братства.
Отряд Ботика конвоировал деревянный бронепоезд, куда сгружали зерно, собранное у крестьян для голодающего центра. Боря оборонял пути от мятежных банд, которые норовили пустить под откос красный эшелон, разбирая по ночам «железку».
Ботик стоял в дозоре и вспоминал своего Чеха, так тосковал по нему, не передать! Как-то налетели на них казаки, Боря выстрелил в одного всадника и попал в его клячу. Ох, до чего ж он переживал! Теперь его обязанностью было забраться на вагонную крышу и вслушиваться, о чем шумит ветер, вглядываться в полевой бинокль.
На склонах солнечно пока, хотя в низине уже пролегает тень, летят во тьму дощатые прямоугольники вагонов, налево в падях темнеет кедр, бледнеет тополь, меркнет день, шумят деревья, плещут воды, просветы в облаках углубляют черноту ночи. Звезд не видно, и это к лучшему, таким от них веет холодом, от этих звезд!
Круглая луна плывет над поездом, в этакое полнолуние все черти преисподней повылезут и пойдут маршировать, демоны поскачут на верблюдах и грифонах, оглашая лес пронзительным визгом и грохоча оружием, жаждущие всадить нож в спину рабоче-крестьянской власти. А Вельзевул, по прозвищу Властелин Мух, нашлет с мухами чуму на молодую республику Советов…
Черный дым из паровозной трубы рассеивался над прудом и горами. Плотный запах сажи, угля и масла клубился в воздухе, руки, лицо, все покрывалось копотью заодно с пролетающими по обе стороны кривоватым еловым леском, сероватыми валунами.
Фары пронзают ночь, мост впереди? Путь перед мостом разобран. Лязгнули буфера, вздрогнули вагоны, залился гудок, и было очень страшно, не как в кино – в кожанке и с красным бантом на груди. Всю дорогу наган держишь на весу. Так и ночуешь – один глаз дремлет, другой бодрствует, ожидая: вот-вот поднимется пальба.
Но все тихо, ночная птица крикнет где-то в лощине, и снова тишина. Только в предутренних сумерках завяжется сильная перестрелка на полотне.
Поезд въезжает в облако тумана от реки. С окраины леса летят, обгоняя щелчки выстрелов, пули, пронзая мягкое тело тумана, вбиваясь в доски вагонов, разбрызгивая щепки. Сквозь узкие щели смотришь, силишься понять, откуда идет стрельба, а перед глазами темный строй деревьев, так и кажется, что атакуют их придорожные пихты, тянут лапы, чтобы ухватить поезд за тележки и сдернуть с путей. Тогда стрелки пуляют прямо в деревья и видят, как дернется елка, обронит ветку, закачается зеленый страж.
Кто-то выскакивает под прикрытием пулемета, ручных гранат, чинят пути, пока другие отбивают атаку, отбрасывают нападающих в глубину леса, – ставят на место рельсы, подкладывая вместо шпал стволы убитых деревьев.
Измотанный бессонными ночами, Ботик твердо помнил: не лезть на рожон, идти в атаку во втором ряду, не доверять открытым воротам в амбары, пустым избам, безмолвным крестьянам, стоящим на обочине дороги. Надеяться только на свое чутье. Разве он дожил бы до встречи с Марусей и Ларой, если бы не его барсучий нюх? Особенно прислушивался к тихим рощицам, кустам жимолости, зарослям иван-чая. Везде могла ожидать западня.
Его товарищ так пропал, однажды отлучился по нужде, зашел за обгорелый угол избы в покинутой мятежниками безымянной деревне на Оби. А там остатки банды, дед с вилами и два его сына. Здесь и расстреляли их без лишних слов, как велел Троцкий: раздавить контрреволюционные банды, и все тут. (Грохочущее имя его было присвоено витебскому заводу, на котором трудился Ботик, кожевенной, игольной и табачной фабрикам, повсюду был Он, трехглазый и пятиликий, с щитом, копьем, трезубцем, мозолистой рукой вздымая над собой отрубленную голову.) Костьми полечь, – заповедовал Лев Давыдыч, – а держать Россию в накалении, пока весь мировой пролетариат не охватит пламя революции.
Шут его знает, когда оно его охватит, пойди угадай. Ботик уже воевал два года, ехал по сибирским дорогам, по волостям Красноярского края. Навсегда врезались в память имена тех волостей: Зеледеевская, Сухобузимская, Шерчульская…
Зловещая тишина, темные силуэты всадников мелькают вдоль леса, – повсюду мерещилось ему преследование в цокоте копыт. Ни дать ни взять блуждания в преисподней рыцаря – когда его только и сжирают и испражняются им, а он идет по мосту шириной с ладонь, стараясь удержаться в том неуловимом мгновении, которое предшествует выстрелу или падению в ров, кишащий голодными тварями.
Дым густел, разорванный ветром, упорно полз над лесом. На свой страх и риск машинист еще увеличил ход, зная, что обрыв пути несет крушение и небытие. Кончатся патроны, снаряды, продовольствие, явятся видения тьмы, ураганов, бурь, огромных водоворотов, ударов грома, града, снежной метели и дождя, помощи ждать неоткуда в этом разоренном и обобранном краю, и выход один: прорваться или умереть.
– Ну, и куда мы плывем, – спрашивал Иона у Щепанского, – к басурманам? Что там нас ждет?
– А там, – Митя показывал рукой на исчезнувшую в дымке Евпаторию, – что нас ждет, ты подумал?
Брынзу и колбасу с картошкой они с Митей съели в первый день. Второй день ели хлеб и пили бузу, сидя на корточках у борта. Кругом стояли, лежали, сидели, качались вместе с палубой товарищи по несчастью: учитель математики, почему-то с зонтом, дама преклонных лет, читающая постоянно Псалтирь, пара веселых студентов, худой как смерть поэт-символист Миловидов, Иона слушал однажды в санатории, как тот читал поэму «Вселенная на плахе». Качка была такая, что все борта заблеваны, по палубе струйками то туда, то обратно текла моча. Блюмкин протиснулся между пассажирами, получил подзатыльник от пьяного огромного казака, спустился в трюм.
В трюме темно, душно, воняло мокрыми шинелями, портянками, махоркой. Людей там куда больше, чем на палубе, выпившие солдаты, грудь нараспашку, гуляли, матерились, играли в карты. Скорбь объяла Иону, в голове застучало: опять он проглочен рыбой, от которой чудом был избавлен. Иона бросился на воздух, ноги скользнули по трапу, и он упал, больно ударившись плечом о лестницу, испачкав ладони какой-то коричневой слизью.