Макар интуитивно держался подальше от своенравного Павла Ефимовича. А если и пытался по линии Горкома пробудить в самостийном адмирале сознание долга и остатки совести, то на плечо Стожарова ложилась пудовая ладонь кулачного бойца, словно уже высеченного из камня, и неизменно слышалось в ответ:
– Рижий да красный – человик опасный!
Когда взял слово Макар Стожаров, все так и уставились в его рыжую физиономию, меняющую форму, словно облако, вокруг которого метались его руки – две безумные птицы.
До самого забора Воронцовского парка долетали слова Макара. Говорил он просто и емко, без призывов и любезностей.
– Кто вы, граждане? Вы что, думаете, вы русские, татаре, евреи и хохлы? Вы – жители нового мира, где нет прошлого, кандалы условностей сброшены с ваших ног, вы теперь – равновеликие человеческие величины, двуногие прямоходящие великаны будущего, летчики воздушного пути свободы, строители нового города! Не Симферополя, а Солнцеполя, Солнцестана, и этот город будет примером всех городов нашей исстрадавшейся Родины. Мы построим здесь в Крыму Дом всех народов, пребывающих в счастье и радости, именно теперь пришла пора ощутить себя жильцом будущего, а не прошляком ушедшего, будем говорить на языке равенства и братства, а не на темных языках наших ограниченных племен. Новая жизнь, свободный труд, солнечная весна – наше настоящее! И мы все вместе входим в него, взявшись за руки. Только с нами, с большевиками, вы найдете свою уверенность и радость, мы научим всех летать как гусей, свободно и высоко!
Так говорил Стожаров, и его руки оторвались от туловища и превратились в большого серого гуся. И этот гусь взвился в небо и полетел медленно и размашисто в сторону опять-таки далекого невидимого моря, где мелькнул зеленый луч заходящего солнца.
Тут заиграла гармонь, выкатились телеги с угощением, с самоварами, с бутылями крымского портвейна, с шанежками, с медовыми пряниками и вяленым урюком.
– Ура, товарищи, ура!!! – закричали стоявшие на трибуне, и все подхватили: – Ура, ура, ура!!!
Даже немые, как рыбы, татары медленно открыли рты и выдохнули это неясное слово «ура», тихо-тихо, но все-таки Макар услышал и улыбнулся своей внутренней улыбкой – да, будущее работает, мир меняется, новое пришло.
И сразу огромные старые парковые дубы выстрелили зелеными острыми почками, закурчавились яблони, распустились белыми цветами, а у самой трибуны загорелся алым куст барбариса, как бы говоря:
«Я – красный, я большевик, я с вами, ура!!!»
Мы так в Уваровке лето проводили счастливо со Стешей, особенно в ее последние годы, неважно, светило солнце или над нами проносились тучи, по крыше, кое-как залатанной рубероидом, барабанил дождь, и солнечный луч лишь изредка пронзал облака, вывешивая безумную радугу над вокзалом.
В сырые дни мы с ней бродили по саду с предосторожностями, поскольку всюду разгуливали крупные виноградные улитки.
Стеша говорила:
– Вот эта ракушка – древнее которой нет… Миллиарды лет назад, когда о человеке и мысли не было, она возникла и продолжает свое победоносное шествие… А может, моллюск потому так долговечен, что его никогда не волновал вопрос личного бессмертия? Так же и в мифе, – говорила Стеша, – где время растянуто без предела, спокойно существует бессмертие. Даже не просто растянуто, оно там шарообразно! Если рождается человек – несколько раз он может родиться, а умирает – несколько раз может умереть, как во сне, где мертвые, живые и еще не рожденные могут обнять друг друга, в этом и есть, наверно, тайный смысл творения… В том числе моего…
Пытаясь наладить связи с тенями ушедших, летними вечерами под яблонями она листала огромную книжищу «У великой могилы», подаренную ей в далекой юности «папкой».
– На ней никакой другой пыли нету, кроме пыли веков, – с нежностью говорила Стеша.
Надо сказать, у нее целая библиотека хранилась подобных раритетов, покрытых пылью столетий, и разные другие реликвии давно ушедших дней, вот она иногда задумывалась об их будущей судьбе, перспективы у них вырисовывались довольно туманные, и она принималась этот вопрос обсуждать со своим давним другом, литератором и журналистом, может быть, он был поэт, я не знаю, Женей Мартюхиным. До старости он учился на филфаке, не мог закончить – боялся сдавать экзамены и защищать диплом.
Они познакомились в конце пятидесятых на вечере в МГУ. Стеша вела молодежную передачу на радио и пришла записывать поэтов новой волны. Только установила микрофон, вдруг длинный парень, довольно угрюмый, накрыл ее микрофон кроличьей ушанкой. Это был Женя Мартюхин.
У них случилась любовь – на всю жизнь. И всю жизнь они то ругались, то мирились, он бросал трубку, долго не звонил. Потом снова появлялся на горизонте.
Мартюхин знал, что Стеша пишет об отце книгу, и это было тоже поводом для жгучих разногласий. Иногда она решалась прочитать ему пару-тройку глав. Из последних сил он дослушивал до середины, а потом вскакивал и начинал яростно метаться по комнате, грозя раскокошить головой люстру.
– О-очень похоже на правду, – рычал он. – Пожалуй, все так и было. Гора родила мышь! Твой папа мечтал о Мировой Революции, которая, слава Богу, не состоялась. Но имя его дочери еще прозвучит в мировом масштабе! От пламенного Макара Стожарова, Коллонтай и Дыбенки ничего не осталось, кроме страшной путаницы в головах миллионов граждан, зато огромное государство благодаря их радению благополучно прибыло в исторический тупик!
– Вместе с тем, – Женя устремлял свой умный, свой глубокий взгляд куда-то вдаль, на блочные, запорошенные злым январским снегом пятиэтажки за окном, при этом его обмороженное ухо в контровом свете вспыхивало рубином, – более прекрасной иллюзии человечество еще не выдумало…
И вновь распалялся:
– Правда, заплатить за эту иллюзию пришлось своим генофондом, лучшими людьми мировой цивилизации, сгоревшими в огне мировой революции, павшими на фронтах Гражданской, рассеянными по странам и континентам!!!
– …Вскипел разум миллионов людей, – громыхал Мартюхин, не позволяя матери моей вставить ни словечка. – Страна превратилась в огромную психиатрическую больницу. Но этот сатанинский эксперимент явил собой грозное предупреждение мировой цивилизации о том, как не сорваться в бездну, балансируя на грани добра и зла! О том, как опасны иллюзии всеобщего счастья на развалинах традиций и опыта прошлых поколений!
– Тебе же, моя дорогая, – весь он сочился ядом, как анчар, и обжигал сокрушенное сердце Стеши каждым словом и взглядом, – генетически впитавшей в себя пряный аромат бунта пассионариев, каковой ты и сама безусловно являешься, – выпало счастье стать не просто летописцем, а живым свидетелем этих событий. К чему сдерживать в себе столь ослепительные образы? – саркастически вопрошал Мартюхин. – Пусть они разгораются в тебе все ярче и ярче, ты должна выдать нечто эпохальное к юбилею Октября… Что ж, в добрый путь! Будем ждать с нетерпением! – сорвав с вешалки свое огромное пальто, он, хлопнув дверью, удалялся.
А через некоторое время вновь всходил на нашем небосклоне. Его любило огромное количество женщин, не раз он был женат, сын у него – контрабасист, а тут такие кипели страсти, и Гера был вынужден с этим мириться.
С годами их общие друзья умерли, они остались одни из всей компании. И вот в очередной раз, когда Мартюхин выплыл из тьмы времен, Стеша ему возьми и пожалуйся недальновидно, что-де последнее время никто не играет на ее старинной фисгармонии, которую она привезла из Германии еще со своим первым мужем, полковником, после войны, да это не фисгармония даже, но маленький орган, сам Иоганн Себастьян Бах почел бы за честь сыграть на нем «Хорошо темперированный клавир», а ее близкие хоть бы присели мимоходом, тронули клавиши…
– Я знаю, что делать с твоей фисгармонией, – сказал Мартюхин.
Стеша – доверчиво:
– Что?
– Отдай ее мне!
И не успела она опомниться, он все организовал, нанял грузчиков, машину, звонит, что они сейчас выезжают. А Стеша уже на попятный: ну-у, нет, вдруг все-таки этот чудесный инструмент когда-нибудь, пускай в далеком будущем, подманит чуткого потомка, внука или правнука, и, услышав тихий, но властный зов, он поднимет крышку, настроит на viola dolce или flôte, нежную или могучую тональность – там очень богатый диапазон, и зазвучит фуга, нет, хорал…