Нет, вру, Кондратюк жил на Замковой, там по булыжной мостовой пустили трамвай, грохот стоял невообразимый. Белые ставни, козырьки над подъездом, Трофим Микитович прикладывал трубку к моей огнедышащей груди, слушал горячее хриплое дыхание – на расстоянии, приблизиться ко мне было невозможно из-за постоянного душевного подъема, я был тогда как дикий зверь, вырвавшийся из западни, я был словно клин, прочно вбитый в землю, сам черт не брат!
Теперь мне казалось, что мы с Марусей движемся против ветра, хотя на дворе июль, теплынь, ни листик не шелохнется – ноги у меня ломило в коленях, лицо горело, глаза воспалились и припухли. Маруся рядом идет, вся будто пунктиром нарисованная, бесплотный дух – ни кровиночки в лице. Я звал ее, молил, подсвистывал, гнал от Маруси лихо одноглазое, будто выманивал из холодной сырой норы:
– Ты помнишь, помнишь, – я ей говорил, – как мы с тобой картошки красили в золотой цвет, вешали на елку?!
– А помнишь, как я поцеловал тебя в первый раз?!
– А как ты меня от шершней спасала? Помнишь? Как ты орала и махала моими штанами?! А шершни – жжжжжжжж!
Я давай кружить, раскинув руки, растопырив пальцы, состроил кошмарную морду и жужжу. Она глядит удивленно, испуганно, и тут я понял: лед тронулся, раз ее лицо озарило хоть что-то – хотя бы испуг, а когда я взлетел немного, чуть-чуть оторвался от земли, она просто глаза вытаращила от изумления, вот это была моя победа! И я заголосил, загорланил что есть мочи:
– «Когда-а-а-а я был Аркадским принцем, любил я очень лошадей, скакал по Невскому проспекту как угорелый дура-а-алей…» – с такою силой, как будто весь мир пульсировал во мне!
И с этой нездешней силой я заключил ее в свои объятия и поцеловал так – даже если бы Маруся спала летаргическим сном, клянусь, я бы пробудил ее своим поцелуем.
Смотрю, она как-то потеплела, порозовела, уши стали красными, ладони увлажнились, а на носу, Пестунья Небесная! – стали разгораться веснушки…
…Потом мы, обнявшись, лежали на траве, начало смеркаться. На сердце была такая тишина, такое блаженство, и там, откуда наплывала космическая мгла, сияла вся бесконечность вселенных, все беспредельное море жизни, энергии и восторга. Шум дня постепенно затихал, нам стали слышны мягкие шорохи ночи, дальний скрип коростеля, сумеречное порханье крыльев. Я зажал уши ладонями и услышал ток крови внутри.
Знаешь, такое впечатление, что я еще не жил, он в старости говорил мне. Девятый десяток, а в памяти нет прожитой жизни, – только что с Марусей Небесной встретился…
«Здорово, Вася! – читаем мы идеально сохранившееся письмо Макара, отправленное в октябре 1917 года. На литографской открытке «Масленица на фронте» очень коряво и неумело изображены солдаты, перебрасывающие со штыка на штык блины. – Ответа от тебя так и не получил, жив ты или нет? Может быть, затерялось то последнее письмо, что накропал я на своей больной коленке под елками Трансильвании, и ты там, в жарком Самарканде, думаешь, что меня давно нет на свете? А я жив и нахожусь в Первопрестольной.
Как здесь не быть, когда такие дела!
Прибыл я сюда на прошлой неделе, бежал из-под Валахии, похерив военную службу. А все почему? Здесь, брат, началась Революция, здесь теперь настоящий фронт. Как завершим в Москве, вернемся в Румынию, освободим ихний рабочий класс, а там и немецких товарищей поддержим. Времени мало длинно писать. Низкий поклон тебе от матушки. Она в полном здравии, мечтает тебя увидеть, пока жива.
Твой брат Макар».
Грохнуло в Петербурге, да так грохнуло, что покатилось эхо восстания по России. Жахнуло по Москве с непомерной силой, всколыхнулся народ, взбаламутилось общество, загомонилось, все ячейки и тайные коммуны вылезли из щелей, вытащили спрятанные под полом ружья и парабеллумы, завернутые в рогожку и промасленную бумагу.
Был среди этих отчаянных голов и поднадзорный Макар Стожаров. Немецкие войска разгромили румын, а заодно и русским намяли бока, хоть они и пытались сосредоточить кулак между Пьятра и Окна и разные другие предпринимали маневры, вроде яростного штурма, довольно успешного, на реке Стоходе и победоносного сражения на «двух Липах». Все это не помешало германскому ландштурму превратить склоны гор у Кирлибабы в бескрайние русские кладбища, а фельдмаршалу Макензену – очистить от румын Бухарест и наголову разбить Туртукай, сбросив его защитников в дунайские волны.
Жуть с ружьем, на обе ноги хромой, наголо обритый, костлявый, будто выходец с того света, Стожаров собирал солдат своего полка и что-то им втемяшивал, горлопанил осипшим голосом, агитировал за большевиков, накаляя атмосферу, но воевал, «итальянку» не бросал, постреливал в сторону немцев, как велел командир штаба фронта генерал Щербачев. Даже отличился в сражении под Мэрэшешти, первым оказавшись во вражеском укреплении – хорошо, немцы покинули его за час до того, как туда ворвался Стожаров с винтовкой наперевес и криком «Ура!». Но особо на рожон не лез, понимал – не тут он должен геройствовать и свою душу положить, а ждут его великие дела на ниве Пролетарской Революции, которая, по слухам, не за горами.
В один из дождливых деньков, сидя в грязном глиняном окопе, промокший до самых печенок, Стожаров услышал от Сидора Иванова, новобранца, что в Петрограде подняли большевики бунт и вот-вот захватят власть. Для него это прозвучало как удар гонга. Латаный-перелатаный, Макар покинул горящую землю Валахии, чтобы поспеть к водворению пролетарской власти в Москве.
– Ишь какие, – думал Стожаров, – без меня не получится, не сумеют! А если сумеют, мое дело – сторона? Не выйдет! Я бучу заварил, я ее буду расхлебывать!
Зайцем на крыше вагона ехал он, подложив под свой кладезь премудрости тощий вещмешок, завернувшись в потертое цивильное пальто цвета морской волны, Макар выменял его у старого еврея на базаре в Ковеле на свой кожаный армейский ремень, шинель, штаны и яловые сапоги.
– Можем и обменяться, почему нет? Сивую кобылу на буланого жеребца с прибором! – балагурил старик, примеряя Макару свои траченные молью вещички. – Под мышками не жмет? Брючки в шагу не треснут? Как раз на ваш рост и фигуру пальто на шерстяной вате.
– Вижу, вижу, – Макар тоже за словом в карман не лез. – На меху гагачьем с шелухой рачьей!
– Причем всякого фасону на любую комплекцию! – крикнул ему вслед старик, жалея, что так быстро утратил славного собеседника.
Истрепанный, в саже, как бес печной, поздней ночью он соскочил с поезда за три километра от вокзала и огородами, задворками, всякими тайными путями ввалился под утро в дом родной. Дарья Андреевна не знала, плакать ей или радоваться, но быстро наварила картошки и достала припрятанный шкалик белой.
– Все, мать, пришло наше время, – сказал Макар, отколупнул кочергой кирпич «галанки» и выудил завернутый в тряпку тяжелый наган. – Вот мой главный аргумент в борьбе за рабочую власть: калибр семь-шестьдесят два, дальность стрельбы до ста метров, барабан на семь патронов!
Он вылетел на улицу и вдохнул сырой подкопченный воздух московской окраины. Над Москвой плыли грозовые тучи. Вспыхнула ослепительная летучая искра, громыхнуло, и зашелестел мелкий дождичек промозглый, набирая силу и напористость.
– Как бы от дождя революция не раскисла! – подумал Макар.
Всюду шныряли юнкера в серых шинелях, семенили торопливо, озираясь, несколько женщин, тащили тюки с барахлом. Выплеснуло крутой волной людскую пену, всякого роду иерусалимцев, нищих, грабителей и проходимцев
По Тверской к зданию Московского совета медленной поступью тяжелой двигались полки, батареи, батальоны – зольная солдатская масса Московского гарнизона, артиллерия Москвы, броневики, мотоциклы, автомобили, полковые обозы, походные кухни, пулеметы, бомбометы, полевые телефоны. С боевыми патронами в винтовках и с обозом пулеметов стягивались к Московскому совету красногвардейские отряды.
Расходились по мастям, возводили баррикады, рыли траншеи, прочищали оружие, запасались боеприпасами.
Сторонясь открытых площадок, дворами и переулками, напоминавшими узкие окопы, изломанными так, будто один угол отстоит от другого на расстоянии винтовочного выстрела, пробирался Макар к бывшей гостинице «Дрезден», где базировался Московский революционный комитет.