«Дорогие мои папенька и маменька, сестричка Асенька, – писал домой Ботик. – После месяца скитаний наконец обрели относительный покой в Гомеле. Нашел подходящий клочок бумаги и вечное перо и пишу вам письмо. Начну по порядку, как я выехал из родного местечка. Горевал я очень, так как не знал, покидаю вас я на время или навсегда. Но езда была резвая, я был посажен на управление подводой, в которой сложены цирковые занавеси, канаты и прочая машинерия. Ехал со мной Иван Иванович Гром, силач, известный вам. Много мне рассказывал из цирковой жизни, скучать не давал. В Могилев нас не пропустили, там – Царская ставка, воспрещается даже въехать, велели трусить в объезд, нечего вам тут делать с вашим балаганом, клоуны, тут Царь и генералы! Двинули в сторону Гомеля. Увидел Днепр, вот уж река могучая, не то что наша Витьба. Заночевали прямо на берегу возле рыбацких лодок, вспомнилось «Чуден Днепр при тихой погоде». Местные биндюжники ночью пытались украсть наш фураж, но господин директор пригрозил им парабеллумом, и все разрешилось в положительную для нас сторону. Без особых препятствий добрались до Гомеля. Там у нас начались премьеры, цирк пользуется огромным успехом. За месяц пребывания в Гомеле узнал всё и всех в цирке. Господину директору позволили построить шатер рядом с Базарной площадью, между оврагом и Фельдмаршальской улицей. Место козырное, рядом парк князя Паскевича с замком, за ним река Сож, на которой стоят пароходные пристани. Сейчас им не время, но водные прогулки здесь в чести, люди не теряют задора, хотя время военное, на улицах много офицеров, раненых и мобилизованных. По утрам у нас туманы, случается морозец, теперь выпал снег, но больше дрябня с дождем и снегом, так и живем. Изучаю наездничество, уже делаю пезаду и кабриоль, а меня обязали выучить с лошадью танцевать па-де-де и па-де-труа. Возможно ли это? Если получится, то господин директор даст мне звание парфорс-наездник и номер, прибавит жалованье, как настоящему цирковому. На первом же представлении я сорвал овации, мое мастерство вольтижировки было замечено группой офицеров, сидевших с дамами на первых рядах. Я освоил жокейскую езду, могу вскакивать на неоседланную лошадь сразу обеими ногами, ухватившись за гриву. Публики много, приходят рабочие завода «Арсенал» и фронтовых мастерских, местные тоже идут, но не так охотно. Пока всё, пишу поздно, после представления. Умаялся с лошадями за день.
Пишите по адресу: Гомель, угол Фельдмаршальской и Замковой улицы, цирк Шеллитто, мне. Зимовать будем здесь. Остаюсь искренне любящий вас сын.
Как там Иона поживает? Привет ему от меня передайте.
Ну и Капитону, мерину нашему, если он жив, привет.
1915 г. Декабрь».
В начале февраля врач Малобродский выдал Стожарову бумагу со словами «здоров-петров» и велел собирать пожитки.
– Но только смотри, казенные вещи не укради, рыжий балабон, не сегодня-завтра приедут за тобой и заберут в часть.
Последний день в лазарете ознаменовался пришествием музыкантов, нанятых местной благотворительницей фабрикантшей Корытовой для подъема военного духа раненых и больных солдат.
Ансамбль музыкантов складывался из старика в замятой до предела шляпе с длиннющими полями, в пыльном фраке, изношенной до прозрачности манишке с лоснящейся бабочкой, Макар забыл, как его звали – Биня? Беня? С ним – юноша во цвете лет с черным чубчиком и оттопыренными ушами, Иона, который был худ, и бледен, и близорук, но его глаза сине-серые в голубизну Стожаров часто потом вспоминал, порой в самые неожиданные моменты они возникали перед ним, как явление нематериального мира, – Макар всегда знал и догадывался, что он существует за непроницаемой пеленою, скрывающей его от людей из плоти и крови, которые едят, пьют, спят и умирают.
Кто на костылях, кто с палкой – прихромали в больничный коридор. Совсем безнадежным и лежачим распахнули в палаты двери.
Казя Аронсон кинулся к артистам.
– Ваше Благородие, – восклицал он, хлопая по спине старикана, – да вы цветете, как я погляжу!
– Цвету? – расхохотался тот. – Но плодоношу ли я, вот вопрос?
– Бохер твой уже совсем взрослый, – Казя потрепал Иону и прижал его к своей забинтованной груди. – А ведь я тебя помню, когда ты сидел в животе у мамочки. Как наша Дора? Все шьет макинтоши? Как Зюся Блюмкин, пошли ему Господи здоровья? Есть спрос на скрипицы? А то ведь никому ничего не надо, что за время такое! Нет, мир катится в тартарары! Что слышно в городе? Все уже в курсе, что Казя Аронсон вернулся с войны героем? Ну, давай, Йошка, не подведи, покажи им самый смак, пускай знают наших…
Казя уселся поближе к Макару.
– Я ничего не понимаю в музыке, – сказал он доверительно, – но я имею чувство. В наших краях музыкантов не то что много, а прямо сколько угодно. Есть очень большие артисты, но если нет души – что ты будешь делать, не трогает! А этот мальчик – трубач первый сорт. Можно плакать, как он играет, я не шучу.
Макар вполуха слушал приятеля, а сам смотрел, как пришла и села поодаль Маруся Небесная. Сердце у него ныло от тоски.
– Биня приготовился, так они сейчас такое устроят – можно тронуться мозгами, – предупредил Казимир.
Старый музыкант вышел к публике. Его мешковатые брюки с отворотами, слегка забрызганные грязью, и полуразвалившиеся ботинки были совершенно под стать фраку с некогда синей, как южная ночь, а ныне в дым выцветшей атласной подкладкой.
– Мальчики мои! – произнес достопримечательный старик хриплым голосом. – Для меня и моего юного друга – большая честь играть музыку столь высокочтимому товариществу, невинно пострадавшему на полях жестоких сражений. Если Господь позволит хоть немного ублажить ваш слух и доставить вам крошечное удовольствие, это будет нам высшая награда. Сейчас мы исполним старую, как этот мир, пьесу «Остров счастья», куда все когда-нибудь попадут, рано или поздно. Los leben music! Los leben lieben! Vive la massel! Vive la music!
Кто зааплодировал, кто затопал ногами, но вся солдатская братия, как смогла, выказала бурное одобрение его вступительной тираде.
Биня повесил на шею саксофон, принял инструмент на правое бедро, поднес к губам мундштук, подвязанный к саксофону красной веревочкой да еще для прочности прикрученный медной проволокой, пристегнутый английской булавкой, и откуда-то из глубин веков засквозила дивная мелодия, которую, казалось, невозможно сочинить и невозможно исполнить, а тем более положить на бумагу. Он просто молился.
Это была не музыка, а рай. Макар впитывал ее каждой по€рой, всем своим существом, она вливалась в солнечное сплетение, просачивалась сквозь макушку, будоражила жизненные токи.
А когда вступил паренек с трубой – тут вообще зазвенели такие рулады, которые вынесли Стожарова из нормального пространства в область чистого делириума. Что это было – греза или реальность, он так никогда и не понял. Внезапно хлынул свет – другой и странный, мир распался на озера огня, вскипающие саламандрами (наверное, это пламя революционного пожара? – успел подумать Макар, поскольку мысли его уже были неотделимы от дум пролетариата), лазоревые ледяные реки, какие-то семь городов на семи холмах, а над головой Стожарова запели небесные сферы, голоса высокие, низкие, звуки протяжные, отрывистые, одни заводят, другие подхватывают.
«Я проведу твое сердце во время пламени и ночи… – разобрал он слова. – Пускай и ты войдешь в место благодати, куда мы идем…»
«…И пусть он увидит город Гелиополь!..» – расслышал он в тихих вдохах Земли и ее шумных выдохах.
Как он играл, этот парень, просто блеск, едва труба набирала разгон, саксофон неожиданно смолкал, и наоборот – они будто звали друг друга сквозь неоглядные времена и бескрайние дали, каждый из них рассказывал какую-то историю, очень близкую и понятную Макару, но это было преисполнено эмоций выше его понимания и длилось до тех пор, пока и те, кто играл, и те, кто внимал этим звукам, не соединились в вечной радости под кроной того самого Древа, за которым до самой старости, до смерти охотился Макар.