– А война, – Макар понял и перевел разговор, – чем она закончится? Тебе это ведомо?
– Когда жабы дерутся, не разберешь, какая из них берет верх…
– Тогда скажи, – выпалил Стожаров, – грянет в России пролетарская революция?
– Хочешь, я тебе открою великую тайну? – раввин прожигал Макара взглядом. – Умом ее не понять, только можно постичь Божьей милостью: все пути одинаковы – они никуда не ведут.
Сказав это, он удалился, оставив обитателей лазарета в сиянии благодати. А вместо Маггида приплелся Теплоухов и насмешливо бросил заплаканному Аронсону:
– Что, Казимир, снял с тебя твой раввин солдатскую присягу?
– О чем речь? – поинтересовался Стожаров.
– Тюфяк ты, Макар, голова твоя еловая! Ежели жидовский раввин как-нибудь кашлянет по-особенному или сплюнет, присяга – тю-тю! Оттого-то ихнего брата и не пускают в офицеры. Ты, Макарка, сложишь свой самовар за Русь и батюшку царя, мы ж с тобой православные, сечешь разницу? А Казодой махнет хвостом, без всякого укора совести, и покатится к своей Саре под бочок…
– Скоро этой клятве грош цена будет! – Макар заглянул в пустую кружку и понюхал донышко.
Говорят, что все дороги ведут в Рим, но эта дорога, по которой проследовал цирк Шеллитто, шла совсем в другую сторону, она была выбрана мудрым директором в ночь перед отъездом из Витебска после прочтения свежего номера «Губернских вестей». Его дорога, наоборот, вела в мир, ибо только там, где покой, относительное довольство и расположенная к веселью публика, он мог раскинуть свой пыльный шатер и набашлять немного денег.
На Вильно путь закрыт, еще в первые числа сентября германцы заняли почти всю Виленскую губернию. В Ковель, Луцк и Пинск тоже ехать нельзя, русские войска покинули эти города, спешно отойдя на восток.
Что там творилось, трудно было представить даже силачу Грому, хотя он многое повидал на своем борцовском веку.
– Польше кирдык, – произнес он сквозь огромные седые усища, – а ведь когда-то мы хорошо работали в Варшаве, собирали полный шатер, богато жили…
«Человек-зверь» Иван Иванович оказался чрезвычайно общительным, Ботику повезло, они ехали в одной повозке. Гром потчевал Ботика ржаным хлебом и салом домашнего засола, а также эпическими преданиями об отгрызенной голове укротителя, доверчиво сунутой в пасть молодому неопытному льву, или о живой двухметровой русалке с грудями, что плавала в аквариуме на раусе, пока зазывали публику на представление, а то и еще что-нибудь похлеще.
Кибитка – во всяком случае, та, которой управлял Ботик, – была просторной, утепленной войлоком, с бархатной подстилкой из занавеса. На ней возлежал, развалясь, Иван Иваныч. Чаще всего он дремал, слегка похрапывая, а когда открывал свои бледно-голубые глазки, тут же начинал травить поучительные байки из жизни бродячего цирка, в котором он провел большую часть своей борцовской жизни.
За ними катили пара директорских повозок и четыре фургона, запряженных цирковыми лошадями, с артистами, реквизитом и животными. Так что наш Ботик, считай, возглавлял караван.
На обочинах стояли голые тополя, плавали в канавах осенние листья, с болота тянуло сыростью, болотным багульником. Ботик рассеянно слушал Иваныча, в мыслях он то и дело возвращался домой, вспоминал Марусю, Ларочку, Иону, отца, согбенного над горшечным кругом, его узловатые руки в коричневых пятнах глины. Но чем дальше они продвигались, тем яснее становилось, что исчезнувший из виду Витебск рассеялся, стерся с Земли, Ботику всерьез казалось, что между ним и Марусей Небесной пролегла неодолимая пропасть, что он переступил заветный предел и назад дороги нету. Ботика снедала печаль о недостижимости земного счастья.
– Иван Иваныч, а ты женатый? – спросил он.
– Какой! – махнул рукой Иван. – Кто ж за циркового пойдет? Если только гимнастка или наездница… Не-ет, мне подавай женщину в теле. А я-то ей, спрашивается, на кой? Там залатаем – тут пузо голое, тут заштопаем – там с треском оголится! Случаются, конечно, счастливые браки, но тоже до поры до времени. Вон Сафрон Осипов, наш, с Виленской губернии, ассистентку руками ловил из пушки под самым куполом. Казалось, два сапога пара! Ведь тут, брат, не загуляешь. Выстрелить человеком из пушки просто, а вот поймать!.. Чуток недоглядел – у обоих песенка спета. Кстати сказать, хороший борец, я с ним встречался на манеже. Без шельмовства. А то иные борцы – кто маслом насандалится, чтоб выскользнуть от захвата, или был у меня соперник – жох. Уйдет в перерыве за кулисы и незаметно засунет в рот резиновый пузырь с красными чернилами. Я его, черта в ступе, – р-раз! на лопатки передним пасом, а он, чурбан этакий, блумс! – и раскусит резинку мне прямо в лицо, да еще размажет «кровь» по своей бесстыжей роже.
– И что? – спрашивает Ботик.
– Что-что! Победа не засчитывается, публика неистовствует, лезет на стены, все тебя проклинают, а жалкого притвору восхваляют до небес. И в этом свой резон: уж раз народ собрался, то он обязан галдеть. Финита ля комедия – до следующего раза.
– Так ты и не припер его к стенке?
– Хотел ему врезать по сусалам, да передумал. Он сам себя разоблачил, – ухмылялся Иваныч. – Представь, этот хлюст наполнил пузырь в темноте вместо красных – черными чернилами. Я его ловлю на бедро, швыряю на ковер, судья кричит: «Лопатки!!!» А он: блумс! – раскусил пузырь. И тут только заметил ошибку! Вот смеху было! Его потом долго мучили: «Аркадий Никанорыч, а как там получилось с чернилами?» «Жлобы! – он важно отвечал. – Это всё анекдоты. С кем не бывало…» Да ну его!
– А тот силач Сафрон, – заинтересовался Ботик, – он любит свою жену или просто живет с ней из-за пушки?
– Она его любит, – вздохнул Иваныч. – У них был номер: Сафрон одной ногой в петле висит под куполом – держит в зубах платформу с пианино. Белое пианино, Мика на нем играет… Имели большой успех. Однажды крепление не выдержало, и все рухнуло. Сафрон пострадал, но не слишком. А Мика, бедная, – три года по больницам, – и то его, дуралея, не бросила. Пока он сам ей не изменил.
Помолчал и добавил:
– …Двести раз.
– Неужто двести? – ужаснулся Ботик. – А не сто девяносто девять?
– Сто девяносто девять – она его прощала.
– Где ж он сейчас? – глядя на черный хвост жеребца, который как маятник раскачивался перед глазами, Ботик диву давался рассказам бывалого Грома.
– На фронте. Э-э! Там про него легенды ходят. Говорят, он своего раненого коня вынес с поля боя. Потом и сам был ранен, угодил в австрийский плен. Удалось ли Сафрону уцелеть? Жив, нет – не знаю…
– А она?
– Она? – Гром расплылся в улыбке. – Она – в третьем фургоне с Атоской, Портоской и Дартаньяшкой.
– Мика Осипова?! – удивился Ботик.
– Да, голубчик, – с нежностью проговорил старый биндюжник, матерый тяжеловес, который когда-то вбивал в трехдюймовую доску гвозди кулаком (теперь доску предварительно клали в воду, чтобы гвозди легче шли), а затем вытаскивал их за шляпки зубами. – Это наша Мика…
– Ты что – любишь ее, Иван Иваныч? – спросил Ботик, вмиг обо всем догадавшись.
Борец насупил брови, достал махорку, набил папиросу, закурил.
Ботик тоже затих, раздумывая о превратностях любви.
– Ничего, – сказал Иваныч, – все это кончится наконец, войдет в свою колею, вернется на круги своя, жизнь потечет как обычно, и я уеду в Китай…
Иногда Гром подсаживался на козлы рядом с Ботиком, брал вожжи и повелевал ему лечь отдохнуть. «Но-о, зараза!..» – слышалось Ботику сквозь сон.
С вечерних полей накрапывал мелкий дождик, чистый воздух осени заплескивался под полог, свободно лился в легкие. Мягкая влажная дорога убаюкивала, в душе Ботика на время поселялся покой, он засыпал крепко, без снов, только иногда темень разрывали оскаленные огнедышащие лошадиные морды, но заслыша: «Давай, чернозадый, ну-у, залетный!..», растворялись в ночи, и снова мерное покачивание погружало его в реку сна.
Шли дни и ночи, караван цирка медленно двигался в сторону Могилева, в планах Шеллитто был Гомель, а там и сам Киев, где можно перезимовать.