«…Дочка, сейчас здесь цветут липы – и на Взморье, и в Риге, огромные, развесистые, пахнут медом. Что им вздумалось, ведь им нужно в июне, а уже август. Но я рада, я люблю, когда цветут липы. И я люблю, когда никуда не надо спешить, когда завтрак в 12, а обед в 6, когда столько времени просто так: «Живем, как при Екатерине, молебны служим, почты ждем…» Можно долго сидеть у реки и смотреть, какая река под тучей – серая и холодная, а под чистым небом – синяя-синяя. За рекой луг и лес, и на белых водяных лилиях трепещут крыльями стрекозы. Можно лечь в прохладную траву и покусывать сладкие кончики травинок или побродить в горячем лесу среди колонн сосен. Там пахнет хвоей, но не той, зеленой, что высоко вверху, а сухой, выжаренной солнцем хвоей под ногами, переглядываться с белками, подсвистывать птицам, объедаться черникой. Можно сесть в электричку около окна, а потом ходить по каменным замшелым плитам тротуаров, смотреть на дома с тяжелыми темными дверьми, даже подержаться за теплую медь их вычурных ручек. А можно войти в парк, там тоже липы, под ними и в дождь сухо. И острова ромашек, и голуби – нежирные и неленивые, горбатые мостики, и лебеди, и скамейки – совсем как в Париже, на каменных подставках без спинок. Можно заглянуть в Домский собор. Рижане очень недовольны, что из собора сделали концертный зал, зато починили знаменитый, второй в мире орган.
Попали мне в руки зачитанные «Хасидские предания». И там есть притча об одном раввине, который много-много лет писал книгу о замысле Творца, забросившего нас в этот мир. Он написал ее и сжег, представляешь?
Что ж это получается? Довольно написать свою книгу, а там хоть трава не расти? Как это глубоко. При том, что люди исчезают бесследно, и даже ничего доделывать за них не надо. Мартюхин рассказывал: приехал разобрать архив товарища, покинувшего этот мир, и обнаружил полную ванну макулатуры – просто всё выбросил и всё.
Дочка! Отец там поливает фикусы? Рыб кормит? Сам ест что-нибудь?
Целую вас, родные мои, с ума сойти можно, сколько я вас не видела уже – две недели!
Скучаю и люблю,
мама».
Множество ветров проносились в деревьях, и сотни рек устремлялись в океан, желтые сухие листья липы во дворе, кленов, ясеней, рябин вслед за дикими гусями, аистами, журавлями, подхваченные ветром, срывались и улетали, оставив мокрые тяжелые стволы чернеть вдоль ограды лазарета.
Не переставая лил дождь, косой и мелкий. Канавы с боков дороги наполнились водой. Все как-то отсырело, остыло, пригорюнилось. Даже Макар, и тот был не весел, Марусю он видел редко, она проходила мимо, сумрачная, как тень.
Однажды утром, когда она собирала порожние склянки от настоек и примочек, он взял ее за руку:
– Беда у тебя? Маруся Небесная?
– Беда, – сказала она.
– Прости ты меня, дурака, – сказал огорченный Макар. – Подвел я тебя, забылся. Что ж делать-то теперь? Ну, хочешь, я прощенья у него попрошу?
– Уехал он, – сказал Маруся.
– Куда? Когда?
– С цирком, на прошлом месяце.
– А ты?
– Стояла – смотрела.
– И не остановила?
Она помотала головой.
– Марусь, – сказал Макар, – выходи за меня замуж, ты только не думай!
Она улыбнулась в ответ. И столько печали было в этой улыбке.
Он проводил ее взглядом, откинулся на подушку и погрузился в созерцание выбеленных стен, серого потолка, покрытого разводами от протекшей воды, прислушался к тихому стону соседа, шуму дождя за окном, и редкая для Стожарова мысль, считай, небывалая, мелькнула в его голове: как же в этой жизни всё паршиво и безрадостно. А ведь надо держаться за этот матрац, пропитанный гноем и кровью, за ржавые спинки кровати, цепляться когтями за штукатурку гнилых лазаретных стен, потому что вот-вот уже снова повесят ему на плечи винтовку и скрутку, наденут тяжелые кирзачи и загонят в сырые окопные могилы, которые сам себе и выкопаешь.
Хлопнула дверь, потянуло сквозным ветерком: к ним в лазарет явился еврейский раввин. Пружинистой походкой, слегка пританцовывая, он принялся фланировать из палаты в палату, повсюду разнесся его орлиный клекот:
– Ты – Бог, и мощь Твоя беспредельна, велика слава Имени Твоего, могущество Твое вечно, и грозные деяния Твои приводят мир в трепет…
Хвалу Господу равви транслировал то громогласно, то тихо и вкрадчиво, то вдруг ощетинивался как зверь и давай метать громы и молнии, но и беззвучное волхование проникало в самые отдаленные уголки лазарета, как запах хлорной воды или йодной настойки:
– Ты избавитель, питающий по доброте Своей живых и по великому милосердию возвращающий мертвых к жизни, поддерживающий падающих и исцеляющий больных…
Издалека заслыша звон «кимвала бряцающего», Казя Аронсон приподнял голову от подушки, затем сел, свесил ноги с кровати. Слезы побежали у него по щекам. Казимир впал в смятение.
Макар давай было подтрунивать над ним. Но Казя остановил его царственным жестом.
– Ты гой, тебе не понять моих чувств, – серьезно сказал Аронсон. – В этом мире нельзя упускать случай, чтобы присуседиться к нашему Маггиду. Кто знает, удастся ли мне на том свете хотя бы в щелочку заглянуть в ту райскую обитель, где будет веселиться его душа?
– Ах ты, кудахты! – воскликнул Макар. – Я и не знал, что карточный шулер Аронсон у нас божий угодник!
На его памяти Казя прильнул мыслью к Создателю единственный раз, когда смертельно затосковал о выпивке и, размечтавшись, заявил:
– Когда я пью, на меня смотрит Бог.
– Доброе утро детям Израиля! – с большой седой бородой, в черном капелюше, надвинутом на лоб, в истрепанном, позеленевшем халате, подвязанном веревкой, из-под густых бровей сверкавший смоляным глазом, раввин смахивал не то на чародея, не то на старого филина, тронутого рассудком.
– Поддерживает Господь всех падающих и распрямляет согбенных, глаза всех устремлены на Тебя, раскрываешь Ты ладонь свою и щедро насыщаешь все живое… – с этими словами истинный прозорливец, знаток человеческих душ, диковато озираясь, приблизился к Аронсону, выудил из рукава бутылку, обернутую в тряпье, и плесканул водки в порожнюю склянку, опрометчиво забытую Марией.
Казя с жадностью глотал каждое слово пастыря и, конечно, принял на грудь с величайшим благоговением.
– Даруй мир, любовь и милосердие нам и всему Твоему народу, Израилю, – источал благословения Маггид, проделывая тот же фортель со всеми, кто был в состоянии оросить горло.
Надо заметить, в разгар этой небывалой мессы у всех возникло ясное ощущение наэлектризованности в воздухе – старик обладал почти животной притягательной силой. Даже Теплоухов, на что сыч сычом, и тот размяк. Даже у Макара захолонуло, когда ребе навис над его головой, обдав жаром.
– Рыжий, ты наш? – громыхнул над ним чуть ли не глас божий.
– Да хрен ее знает, едри твой коробок, – пробормотал Макар, пытаясь сохранить самообладание. – Ты, главное, наливай, – сказал он, – не прогадаешь!
Маггид рассмеялся, да так, что от его хохота все вокруг заходило ходуном.
– Брат сердца моего, и наши, и ваши спасутся, очистятся в водах огненных, и обернутся ночи – любовью вечной, а дни – блаженною страной величиною в век земной…
– Красиво говоришь, – Макар выпил и закусил малосольным огурцом, опять-таки дальновидно припасенным раввином. Еще в бумаге у этого звездочета были завернуты полселедки, вареная картошка и черный хлеб сколько угодно.
– Ты что ж – умеешь воскрешать из мертвых? – спросил Макар.
– Я только воскрешаю живых, – ответил ребе. – Оживлять мертвых я оставляю на долю Творца.
Тайная премудрость варилась в этой громокипящей баклушке, поэтому Макар и задал вопрос, волновавший его, влюбленного дурачину, – способен ли Маггид угадывать судьбу?
– Ты спрашиваешь не о себе, – заметил раввин.
– О ней, – Макар кивнул на Марусю Небесную, которая стояла в дверях палаты и поглядывала с улыбкой за выкрутасами Маггида.
Старик закрыл глаза, как будто прислушался к ангельским голосам.
– Все будет у нее. Но недолго, – промолвил он еле слышно. – Там все наши дни и часы сосчитаны и даже число шагов, – остановил он дальнейшие расспросы Макара. – Велик Господь, – зарокотал, – и велика слава Его, и величие Его непостижимо!