Литмир - Электронная Библиотека

Сундук свой, наполненный удивительным и драгоценным, как редкая жемчужина, конгломератом, Макар Стожаров пронес сквозь тьму времен, войну и перемену мест.

Вечером в Леонтьевском переулке, в здании Московского Комитета партии, состоялся митинг прощания. Огромный зал был убран торжественно и траурно. В центре над сценой – свежий гипсовый бюст Ильича глядел на овец, потерявших пастыря, словно говоря: «Как вы без меня будете – не знаю…»

Ораторов слушали, затаив дыхание, долго и горячо говорил Луканов, секретарь болгарской компартии, его сменил маленький сухонький старый большевик Свидерский, один за другим всходили на трибуну скорбящие железнодорожники:

– Ленин оттолкнул корабль от берега темноты и нищеты, а к берегу света и социализма, к этой желаемой бухте, мы еще не причалили. Кто теперь поведет корабль, кто?..

– Вождя-титана не стало, так мы, беспартийные вятичи, требуем, чтобы коммунистическая партия была единой, без дискуссий! А тем, кто пытается вести дискуссии, открыто заявляем: «Идите к гробу отца, скажите, что будем единством партии выполнять его заветы».

– При жизни его мы чувствовали себя как бы «у Ильича за пазухой». Нет больше среди нас Ленина, – крушились делегаты со станции Москва-Брянская, – но он завещал нам стальную коммунистическую партию.

Григорий Зиновьев, хотя и напустился в неурочный час на «Апрельские тезисы» и, в пику Старику, посчитал Октябрьский переворот блажью и сумасбродством, но был в своем праве, поскольку никто из ленинской свиты, глядевшей Ильичу в рот, не прожил обок с ним такую прорву времени. Чего стоит переезд через Германию в Петроград в пломбированном вагоне? А шалаш в Разливе! А годы и годы в эмиграции?

Старик – баламут, инспиратор, помешанный на коньках, важнейшие стратегические вопросы решались им на катке, вечно всех подковыривал, подзадоривал поздней осенью купаться в горных речках, чуть Левушку Каменева со свету не сжил, когда тот отказался лезть в ледяную воду. В Швейцарии с велосипедом тоже: давай да давай прокатимся на горном бицикле. Ну, сели на «шнайдер-тандем», покатили, в белых штанах, черных гетрах, соломенных шляпах.

Старик ломит в гору наудалую, натужился, красный весь, обливается потом. Зиновьев: «Владимир Ильич, поворачивай обратно? К чему такие потуги?» А он: «Пока до вершины не доедем, не свернем!» «Ей-богу, если б я всю дорогу не жал на тормоза, скатились бы вниз и разбились», – признался простодушно Зиновьев. И эти тормоза тот припомнил другу в канун революции. Уже в метафорическом смысле. И в «Завещании» наплел несуразицу, дескать, Зиновьев и Каменев не случайно заколебались в октябре, для этого у них были серьезные предпосылки. Впрочем, не место и не время говорить о размежеваниях. Мир праху твоему… И да здравствует Мировая Революция!

Зиновьева на трибуне сменил Бухарин (Панечка говорила, Коля ее по-дружески предупреждал: в случае провала революции махну в Бразилию, ловить бабочек! В тюрьме, на Лубянке, вместе с Зиновьевым, окончит он свои дни).

– О, зачем его нет? Он отнял у нас радость жизни, – простонал свидетель и горестный очевидец последнего вздоха Ленина в Горках (Бухарин утверждал, что Ленин умер у него на руках, но Паня подозревала – это он так, для красного словца). – Я много думал, что главное в Ильиче? И понял: чуткость к запросам масс. Точно было у него неведомое чувство, которое позволяло ему тонким ухом прислушиваться, как растет под землею трава, как бегут и журчат подземные ручейки, какие думы бродят в головах бесчисленных тружеников земли.

«Надо бы принять Бухарина в Ассоциацию пролетарских писателей», – отметил про себя историк литературы Львов-Рогачевский, всходя на трибуну.

– В эти траурные дни, – сумрачно проговорил он, – хочется подумать о будущем нашей литературы, вся история которой – это попытка совлечь с себя ветхого человека, преодолеть гамлетизм, обломовщину и нехлюдовщину, карамазовщину и каратаевщину. Но если когда-то, как говорил пушкинский Онегин, мы все глядели в наполеоны, то в наши дни – и русский, и немец, и китаец, и турок, радостно творя новую жизнь, «глядят… в ленины»!

Аплодисментами встретили наркома Луначарского, некогда ярого противника «вооруженной авантюры» Ленина, но вовремя признавшего свои воззрения ошибочными.

– К галерее мировых деятелей, место которым во всечеловеческом Пантеоне, – заговорил Анатолий Васильевич, вдохновенный и немного напыщенный, как его пьесы для самодеятельных театров, – прибавилась еще одна чарующая личность. Я всегда удивлялся, какой вокруг Ильича веет ветер, ветер вершин. Но в его глазах, колючих, как булавки, на самом деле не было ничего, кроме сострадания и любви. Что двигало им? – воскликнул оратор, блеснув стеклами пенсне, и победоносно оглядел зал. – Честолюбие? Властолюбие? Нет! Откуда же этот неудержимый поток энергии? Почему такая суровая расправа с врагами? Для осуществления высоких идеалов!

Кого бы ни потчевал замысловатыми речами Анатолий Васильевич, – солдат на фронте, пролетариев или интеллигентов – он ощущал себя проповедником в храме, за что Плеханов прозвал его «Блаженным Анатолием». Спустя девять лет, отосланный с глаз долой в Испанию, блаженный Анатолий умрет по дороге от сердечного приступа в маленьком курортном городке Франции, так и не достигнув места назначения.

Прямо с гамбургских баррикад обезглавленной революции в Германии – на облачном коне, в сиянии доспехов, щита и разящего меча, примчалась Рейснер.

– Мы изобрели крылья! – она взмахнула рукой, украшенной крупным ограненным алмазом – память о работе в комиссии по учету и охране сокровищ Эрмитажа. – Изобрели тысячи новых ядов, изобрели неслыханное оружие, свет, тепло, скорость, почти равную скорости планет, – голос ее звенел, уносился в необозримые выси, казалось, что и Лариса того гляди воспарит над полем битвы, усеянным павшими бойцами. – …Но жизни еще не придумали. (Всего через год о ней напишут: «Ей нужно было бы в степи помереть, в море, в горах с крепко стиснутой винтовкой или маузером, а ее жизнь оборвала нелепая случайность – стакан некипяченого молока».)

– А впрочем, я слышала, – чеканила комиссар Морского генштаба, в шинели, с револьвером на бедре, – какой-то европейский биолог уже коснулся этой последней тайны. Сотни лабораторий разлагают и снова спаивают элементы живого вещества. Может быть, через год, через месяц, возможно, уже и сейчас в безымянном углу сидит человечек и, не торопясь, подходит к тайне тайн, к загадке всего живого. Изобретатель, ты опоздал! – гулко пронеслось по залу, и – должно быть, случайно – взгляд ее упал на Гранатова, который волею судеб оказался на митинге в горкоме. – …Ильича, который говорил, засунув руку в левый карман, хитро подмигивая и картавя; Ильича, который и сейчас лежит в своем красном ящике с таким торжеством мысли на желтоватом огромном все еще мощном лбу; Ильича, которого никогда никто не заменит, – его больше нет!

Слова Ларисы болью отозвались в сердце Алексея Валериановича. Он побледнел, сжал кулаки и беззвучно произнес:

– Я предупреждал врачей, товарищ Рейснер! А теперь время победило нас…

Боря вышел на перрон и был оглушен вокзальным гулом, толпами людей, у обочины дороги извозчики в кафтанах восседали на облучках диковинных экипажей – с неимоверно высокими колесами и узенькими сиденьями. Кто знает, во сколько обойдется такое роскошество, Ботик хотел спросить, а возница пьяный, так что с Белорусско-Балтийского вокзала, многие по-прежнему звали его Александровским, он отправился пешком по указанному адресу.

Озираясь по сторонам, Ботик с чемоданчиком шагал по Тверской. Улица была говорливой, пахучей, машины сигналили, тренькали трамваи, извозчики покрикивали, под каждой телегой бренчало ведро, с вокзала доносились гудки паровозов, дробно позванивали велосипедисты.

Памятник Пушкину пока еще обитал на законном месте, в голове Тверского бульвара, лицом к Страстному монастырю, – нежно-сиреневый, с золотыми луковками, он был хорошо виден с крыши дома Нирнзее. И, может быть, а почему нет, когда Боря, не ведающий путей своих, миновал Страстную площадь, Стеша приметила его как черточку и предвестие будущей судьбы?

106
{"b":"602867","o":1}