«Пожинаешь то, что посеял», – думал он, и вместо утешения это рассуждение вгоняло его в еще большие терзания. Как ужасно оказалось любить! «В любви всегда один страдает, а другой скучает», – гласила поговорка. Он столько раз был тем, кто скучал, что теперь с ужасом открывал для себя противоположную роль. Он горько сожалел о скуке, той элегантной и приятной позе, столь далекой от унижения, в котором отныне существовал.
– Вам со мной скучно?
– Нет, ничего подобного.
«Естественно, она же малиновка. Хватит уже приписывать ей человеческие эмоции».
– А вы скучаете по мне, когда меня нет?
Глаза малиновки округлялись от удивления, что являлось ответом красноречивым и доводящим до отчаяния.
Сколько раз он советовал своим бывшим возлюбленным радоваться тому, что они имеют, вместо того чтобы сожалеть о том, чего у них нет. Угодив в собственные сети, он был сражен. «Какая странная судьба! Страстно увлеченный птицами с самого детства, теперь я сам влюбился в птицу, и это катастрофа».
Вместе с тем он не мог удержаться, чтобы не продолжить свою тактику обольщения. Когда она выполняла вместе с ним упражнения, призванные укрепить его спину, он пытался покорить ее беседой.
Он рассказал ей о своем докладе в Лиге защиты птиц. В присутствии самого Алена Бугрен-Дюбура[29] и других почтенных ученых мужей он изложил основные тезисы своей диссертации об удоде хохлатом. Эта птица в изобилии водилась в Египте во времена фараонов, где ее странный вид вызывал разнотолки. Следовало ли видеть в ней врага сокола Гора?[30] Была созвана комиссия из наимудрейших жрецов, дабы обсудить этот важный вопрос и со всей серьезностью решить, следует ли истребить птицу, чей головной убор напоминал пародию на короны царствующих особ. Именно в этот момент одно из худших бедствий Египта и обрушилось на страну. Полчища саранчи уничтожили добрую часть посевов и, без сомнения, прикончили бы и оставшееся, если бы не колонии удодов, которые, привлеченные лакомыми насекомыми, успели сожрать их.
С того момента иерархи радикально поменяли свое мнение касательно данной породы: если удод и носит тиару наподобие монархов, то совсем не случайно, а исключительно во славу царства. Эта птица спокон веков защищала фараонов, что и послужило основой благоденствия Верхнего и Нижнего Египта. Следовало ли возвысить удода до статуса божества? Нет, династической птицей уже был Гор, нельзя все смешивать в одну кучу и к тому же вызывать ревность соколов, без которых тоже не обойтись. Тогда удод хохлатый удостоился второй после обожествления колоссальной награды: он сделался иероглифом. Разумеется, изображавший его иероглиф обозначал не хохлатого удода – что было бы слишком просто, – а, в зависимости от контекста этого архисложного языка, «защиту» или же прилагательное «прожорливый», а еще не самое вежливое насмешливое прозвище заик, безусловно из-за звукоподражательного намека на его крик, который переводился как УПУПА.
Деодат закончил свою диссертацию неутешительным выводом относительно всех правителей, которые не изменились со времен фараонов: пока власти предержащие не усмотрят конкретной надобности спасти какую-нибудь породу птиц, они и пальцем не шевельнут. Можно сколько угодно надсаживать горло, произнося прекрасные, благородные и справедливые речи и пытаясь доказать, что любой вид нуждается в защите и сохранении независимо ни от какой пользы, которую он и не обязан приносить, – это останется гласом вопиющего в пустыне. С политиками следует говорить на их языке, иначе и не надейся, что будешь услышан. Именно это обстоятельство и спасло удода хохлатого. Нашествия саранчи оставались реальной угрозой, и этого было достаточно, чтобы власти пребывали в страхе.
– И вот, в свои двадцать пять лет я стал исполнительным директором парижского отделения Лиги защиты птиц.
– А что – в Париже есть удоды?
– Нет, но есть богатые додики, которых можно убедить сделать пожертвования в ЛЗП.
Ален Бугрен-Дюбур завел привычку появляться перед камерами в компании молодого человека, чья внешность шокировала, а красноречие пленяло умы. За короткое время Деодат обрел определенную известность. Он покорял всех, за исключением собственного кинезиолога.
Он злился на себя за подобные мысли. Она ничего ему не должна. И кстати, вела себя по отношению к нему вполне порядочно. Она никогда ничего ему не обещала. Честно встречала его улыбкой и с такой же улыбкой прощалась.
– Я видел портрет Саскии кисти Рембрандта, она не так прелестна, как вы, – заметил он как-то вечером.
– Вкусы переменились. Я темноволосая, высокая и худая: в те времена меня сочли бы уродливой.
– Нет никаких оснований утверждать, что Рембрандт любил свою жену.
– Как вообще можно утверждать, что кто-то любит жену? Или знать это?
Деодат мог бы углубиться в тему. Но решил остановиться на этом загадочном высказывании: он мог трактовать его, как ему заблагорассудится.
– Почему мне не сделали операцию? Ведь теперь, кажется, горбатых детей оперируют?
– Вам было пятнадцать лет, когда поставили диагноз. Для операции слишком поздно. Да и ваш кифоз был довольно легким. Вот и лечение выбрали легкое, и его достаточно.
– Восемь лет корсета, а потом вы: я бы не назвал это лечение легким.
Она засмеялась:
– И что хуже? Корсет или я?
– Вы. Корсет я мог снимать на ночь. А вас я ночью чувствую острее всего.
– Если вы меня чувствуете, уже не так плохо.
– Я вас чувствую – это значит, что мне вас не хватает.
– Ощущать потребность и знать, что она будет удовлетворена, – это же хорошо.
– Она никогда не бывает удовлетворена.
– Вы слишком много жалуетесь. Не так уж вы несчастны.
Он решил, что не следует настаивать. Она вполне может лишить его своих милостей. Ему было недостаточно заниматься с ней любовью. Но лишиться этого было бы в тысячу раз хуже. Он даже не осмеливался задать ужасный вопрос, который неотступно его преследовал: а что будет, когда курс лечения закончится? Слишком уж боялся ответа, который нетрудно было предвидеть.
А пока что он смаковал то, что она ему давала, со страстной тоской неразделенной любви. Как ни странно, он предпочитал не те моменты, когда они занимались любовью, а те, когда она во время упражнений прикасалась к его спине, чтобы заставить остановиться, дать указание или проверить. Однажды, желая подбодрить изнемогающего пациента, она взяла его за руку: его пронзила волна удовольствия столь острого, что он постарался его скрыть, не умея найти ему достойное выражение.
Когда Саския бывала довольна движением, выполненным как следует, она говорила своим мягким голосом:
– Хорошо. Очень хорошо.
И Деодат испытывал доселе неизвестную радость – радость ребенка, на которого фея смотрит без отвращения, не обращая внимания на его уродливость и на то, что о нем думают; он осознавал, что эта женщина воздает ему должное, и его сердце переполнялось благодарностью к ней.
В тщетной надежде, что она расскажет ему, как провела выходные, он описывал свои собственные:
– Я никогда не принимаю участия в экспедициях по birdwatching[31], которые организует ЛЗП. Я люблю наблюдать за птицами в одиночестве. Оказаться запертым в палатке с другими человеческими существами и выслушивать их комментарии о синице-ремезе – это не для меня.
– Вы редко выезжаете из Парижа?
– Меня восхищают парижские птицы. И мне не важно, что здесь не так уж много разновидностей. Если действительно любишь воробьев, то начинаешь различать их индивидуальные особенности. И уже видишь не просто птичек, а Шарля, Максима или Жозефину. Их изобретательное презрение к человеческой породе меня завораживает. Они ничего не знают о наших нравах, но пользуются нашими крошками и частицами. Настоящий парижанин – это воробей, а вовсе не праздношатающийся брюзга. Хотите любить Париж? Забудьте про человека, смотрите только на существа, которые порхают с ветки на ветку и скачут вприпрыжку. Иногда я целые выходные не свожу глаз с одной-единственной воробьихи, которая живет в саду священника собора Нотр-Дам.