Речь шла о чисто морганатическом братстве: птица ни в коем случае не поделилась бы своими аристократическими привилегиями с человеком. Но тот мог в любой момент поднять глаза к небу и помечтать о жизни тех, кто посмел летать.
Полет с очевидностью подразумевал отвагу. Изначально ни одно живое существо не летало. Но однажды, сотни миллионов лет назад, какая-то зверюшка не только пришла к этой небывалой мысли, но и попробовала ее осуществить. С оправданным волнением мы вспоминаем о пионерах авиации. А помнят ли животных, которые рискнули жизнью в том безумном эксперименте? В те времена у них, безусловно, был выбор. Человек принадлежит к породе, которая выбрала землю под ногами.
Аристократизм не ограничивается единственным выбором: тот, кто выбрал небо, придумал также и пение. Вообразить древнейшую стадию языка, когда музыка не отделялась от смысла, можно лишь благодаря птицам. Скудный человеческий мозг породил такую теорию, как искусство для искусства. Дрозд или соловей на дословесном уровне понимают, что категория «просто красивого» – чушь, причем несуществующая. Да, они поют на пике красоты – но лишь для того, чтобы выразить высший взлет освобождения. Самая вдохновенная песнь соловья выражает беспредельность прекрасного и тех чувств, которые оно может вызвать.
Деодата трогало то, что не все песни птиц красивы. Некоторые изумительные породы испускают ужасные крики, например цапля или сойка. Цапля представляла особенно волнующий случай: редкие птицы, будь то в полете или на земле, настолько напоминают принцев. То, что голос этого принца напоминает звуки, которые издает больной чахоткой, прочищающий горло, заставляло внимательнее отнестись к басням о взаимосвязи «перышек» и «ангельского голоска»[20].
И это тоже привлекало Деодата в пернатой породе: у птиц, как бы изумительны они ни были, имелись свои противоречия, неудачи и странности. Он никогда не уставал наблюдать за ними: они были царством со всеми положенными интригами, героями и шутами. От древнего археоптерикса до футуристской арктической крачки, от фольклорного ягнятника-бородача до несообразного поползня-стенолаза, от беспардонной кукушки до самоотверженного пеликана, от простодушной коноплянки до технологичного дятла – все роли были представлены.
Как заядлый читатель не может остановиться на единственной настольной книге, так и Деодат был не способен сказать, какая птица у него любимая: сова-сипуха (что может быть более душераздирающим, чем ее крик?), утка-мандаринка в летнем оперении (у нее такие грациозные повадки), сарыч обыкновенный (у него особая манера застывать в небе, прежде чем ринуться вниз), поползень (он так смешно передвигается задом наперед), королек (размер с шоколадную конфету), водяная курочка (какое красивое создание!), кольчатая горлица (у нее такой нежный взгляд) – как тут выбрать? Каждый раз, обнаружив в своем томе новый вид птиц, он прыгал от радости.
«Когда я увижу их вживую, может, тогда и смогу выбрать», – думал он. Деодат отдавал себе отчет в собственной несостоятельности: семилетний ребенок, да еще горожанин – вряд ли он сможет отправиться наблюдать эти чудесные создания в места их обитания. С тем большим рвением он изучал то, что Париж предоставил в его распоряжение: голубей и воробьев. Последние его восхищали: воробей – «вора бей» – прыгучие воришки на тротуарах, невесомые гости мостовых, вечно голодные насмешливые нахалы в поисках поживы, они были юной порослью Парижа, а воробьихи – нимфетками, гордящимися своей вечной худобой. Что до голубей, то презрение, с каким к ним относились, однозначно определяло их как стареющих парижан. Разве они виноваты, что с годами у них появились и животик, и немного тяжеловесные манеры? Старость в Париже вызывает больше раздражения, чем где-либо. Хорошо еще, что взамен остаются кое-какие радости: удовольствие, с каким голубь гадит на памятник, служит ему утешением во многих печалях и компенсацией как за пренебрежение кокеток, так и за облавы полиции.
В парижских парках глаз Деодата радовала кромешная чернота ворон, вдоль Сены – чайки, которые, как и многие выходцы из провинции, притворялись, что тут и родились: «Парижский клюв – отличный клюв! Лишь местный клюв хорош»[21], казалось, говорили они. Это давным-давно понял Вийон: птицы, как и все остальные, не могут устоять перед притягательностью Парижа.
И тем не менее ребенку не терпелось если не полететь на собственных крыльях, то хотя бы посмотреть на неисчислимое богатство пернатого мира. Увидит ли он когда-нибудь собственными глазами лесную завирушку, фрегата и воробьиную овсянку? Сможет ли порадовать душу зрелищем миграции казарок? Даже гриф, презираемый почти так же, как гиена, вызывал у него симпатию: он понимал племена, которые предоставляли тела своих покойников этому проворному чистильщику.
В школе орнитологическая страсть мальчика никак не снизила его отличную успеваемость, однако вернула его к изначальному одиночеству. Вызвали родителей:
– Ваш сын, у которого было много друзей в подготовительном классе, больше и слова не говорит своим бывшим товарищам. Вы в курсе?
– Достаточно в курсе, чтобы понимать, что таков его выбор.
– Деодат в высшей степени умен, и знает это. Не следует поощрять его в этом презрительном уединении.
– Дело совсем не в презрении. Наш сын думает только о птицах.
– Вы предполагаете сделать из него орнитолога?
– Мы предполагаем, что он сам решит, как ему жить.
– И все же досадно. Такой мозг мог бы найти себе лучшее применение.
Заледенев, Энида прервала встречу и увела мужа из кабинета директора лицея.
– Что за жалкий человек!
– Ты права, дорогая. Мы ничего не расскажем об этой беседе мальчику.
Истина была проста: сначала Деодат захотел доказать себе, что сумеет сойтись с детьми. Но когда это ему удалось, он пришел к выводу о невеликой ценности товарищеских отношений и всякая социальная жизнь перестала его интересовать. Наблюдение за воробьями во дворе давало ему неизмеримо больше, чем общение с теми, кто сначала прозвал его Дезодорантом, теперь именовал не иначе как Пометником.
Люди не безразличны к исключительной красоте: они ненавидят ее вполне осознанно. Явный урод иногда вызывает некоторое сочувствие; явный красавец – безжалостное возмущение. Ключ к успеху лежит в неопределенной миловидности, которая никого не раздражает.
С первого дня Мальва стала школьным изгоем. Учительница и ученики нашли прекрасный предлог для своего отвращения: девочка была признана непроходимой тупицей.
К ее несчастью, собственная мать придерживалась той же точки зрения.
Как может ближайшее окружение с уверенностью определить, что совсем маленький ребенок глуп? И как в школе могут наложить на ребенка клеймо идиота? Это тайна вдвойне, ужасная тайна.
С четырех лет Мальва раз в месяц проводила выходные у родителей в Париже. Они неодобрительно относились к категорическому нежеланию Штокрозы отдать ребенка в детский сад.
– Это только испортит ей детство, – возражала бабушка.
– Нет. Это помогает социализировать малышей, – отвечала мать.
– Что за варварский у тебя лексикон, моя бедная девочка!
Этот ежемесячный уик-энд был призван приучить Мальву к иным человеческим отношениям, нежели те, которые установились у них со Штокрозой. В машине, которая увозила их из Фонтенбло, Роза взяла за правило расспрашивать дочь.
– Как прошла эта неделя?
Долгое молчание, которое мать ошибочно истолковывала как размышление. Молчание. Отсутствующее выражение на лице малышки.
– Что вы с бабушкой делали вчера, позавчера?
Та же реакция.
– Чем ты хочешь заняться в Париже, дорогая?
Без изменений.
– А ты знаешь, что, когда тебе задают вопрос, нужно отвечать?
В родительской квартире в Тринадцатом округе у Мальвы была своя комната и игрушки. Там она и оставалась, неподвижно сидя на полу. Девочка с восторгом разглядывала предметы, но никогда к ним не прикасалась. Она практически не разговаривала.