– Если ты ее еще получишь, – ответил Руф сухо.
– Если я должен буду оставить Рим, – кричал император, еще больше рассерженный этим выражением своего полководца, – то и сперва подожгу его со всех четырех концов, и клянусь тебе, что Нерон в сравнении со мной в этом отношении был только мальчишкой! Я знаю, что могу надеяться на солдат.
Руф был римлянин старого закала; ужасные угрозы императора его возмущали на столько же, на сколько и требования, чтобы солдаты участвовали в поджоге. С мрачными складками на лбу смотрел он безмолвно и пристально на Максенция и потом сказал:
– Да, ты можешь надеяться на меня и на армию в сражении.
Тиран понял своего полководца. Вольноотпущенный доложил, что настал шестой час – час обеда.
– Не будем портить себе из-за Константина аппетита, – сказал Максенций, – за бокалом фалернского вина можно легче говорить об этом деле.
Еще вечером того же дня возвратился Руф в армию, ужасно расстроенный приказанием императора, который, доверяя уверениям ворожеев и толкователей знамений, поручил своему полководцу ретироваться с отрядом к Риму, но с мелкими боями, чтобы выиграть время для подвигающихся с юга легионов.
В это самое время в одной из галерей Терминов Тита сидел одиноко молодой сенатор Симмах, задумчиво устремив мрачный взор на мраморную группу Лаокоона, находившуюся в одной из ниш задней части галереи.
В Риме не было более гордого римлянина, не было и более усердного поклонника богов, чем он.
Между немногими достойными уважения людьми, которых мог представить тогда испорченный город, он был почтеннейшим человеком, со строгим нравом, получивший образование в новоплатоновской школе, имеющий притом, кроме происхождения из старой сенаторской фамилии, неизмеримые богатства. Многократно предлагал ему Максенций самые высокие посты, но Симмах не принимал их, потому что не хотел быть помощником тирана. Удалившись от общественной жизни, полный досады из-за разврата римлян, сердясь на сенаторов и воинов, которые, не помня славы своих предков, допускали Максенция даже к самым безбожным преступлениям над своими близкими и отдали честь своего имени, чтобы только спасти жизнь и имущество; он предался единственно воспитанию своего сына, который, тогда еще мальчик, должен был со временем поднять голос против святого Дамаска и Амвросия за падающих богов Рима. Был ли трагический конец Сафронии или известия с театра войны, о которых Симмах тайным образом узнал, причиной, омрачавшей его лоб?
То и другое вместе, но все-таки сенатор не питал сожаления к смерти женщины, умершей христианкой и не имел никакого сочувствия к угрожающему падению господства Максенция, которого в такой же степени презирал, в какой ненавидел Константина.
Из мрачного размышления молодой сенатор был выведен приходом старика, который с ласковой улыбкой подошел к нему и подал в знак приветствия руку.
Морщины на лбу Симмаха разгладились, когда он узнал старика; ведь это был его прежний учитель, Лактанций Формиан, учивший его однажды при дворе Диоклетиана в Никомедии, риторик.
– Прошло уже около восьми лет, – начал он после первого приветствия, – с тех пор, как ты вернулся из Азии в Рим, и я почти не мог надеяться застать тебя еще в живых, если бы фортуна не способствовала мне еще раз увидеть блестящего владельца мира, золотой Рим.
– Если ты считал это за счастье, то скоро можешь изменить свое мнение, – ответил Симмах, лоб которого снова омрачился.
– Я вчера только прибыл, – ответил Лактанций, – и уже от многих узнал очень дурные вести. Однако меня тронула до глубины души потрясающая смерть Сафронии. Я познакомился с ней в Никомедии и тогда уже удивился ее высоким убеждениям.
– Поступок этой женщины произвел бы на меня впечатление, если бы Сафрония вонзила себе нож в грудь не как страстная обитательница Востока и притом еще как сумасбродная христианка, а как настоящая римлянка, хладнокровно и твердо, как Лукреция. Меня возмущает то, что даже префект Рима в святилище своего дома не обеспечен от преследований императора-тирана. Однако еще позорнее то, что в Риме нет старого Брута, который осмелился бы поднять с пола окровавленный кинжал.
– Мне рассказывали и о Константине, о его победах над Руфом и о том, как он неудержимо дошел уже до Умбрии. Не узнаешь ли ты в нем орудия свыше, для наказания преступлений Максенция?
После этого вопроса Симмах устремил с горькой усмешкой взор на Лактанция: потом указал рукой на группу Лаокоона и сказал:
– Рассмотри эту картину, рассмотри ее хорошо! Видишь ли ты, как Лаокоон, терзаемый обеими змеями, извивается в немом страдании и взывает к небу? Видишь ли, как его оба сына, обвитые кольцами страшилища, взывают к отцу, который не может им помочь? Вот это картина Рима, – Рима, который будет растерзан Максенцием и Константином вместе с его населением и в смертельном объятии задавлен. Разница только в том, что те змеи вместе напали на своих жертв, между тем как эти с двойной кровожадностью разорвут добычу.
– Нет, нет! – вскричал Лактанций с удивительным жаром. – Ты не можешь Константина сравнивать ни с этой змеей, ни поставить его наравне с презренным Максенцием.
– Ты его не знаешь, добрый старик, – ответил Симмах с горькой усмешкой. – Ты думаешь, что он похож на своего отца Констанция Хлора, и забываешь, что его мать Елена, докийская служанка при гостинице, самого низкого происхождения и притом еще христианка.
Лактанций подавил ответ, готовый уже сорваться с его губ.
Сенатор же продолжал в страстном возбуждении, дрожащим от страдания и злости голосом:
– Знаешь ли ты, что Константин прикрепил проклятое имя Бога христиан на свое войсковое знамя? О Рим! Галлы и карфагеняне не причинили тебе такого позора, как этот император во главе римских легионов! Лактанций, если ты наподобие старого Гомера сохранил в своей груди неиссякаемый источник поэзии, то подними свой голос за бессмертных богов против распятого на кресте еврея, которого Константин хочет возвысить на престол Юпитера!
Черта глубокой скорби пробежала по лицу старика.
Прежде он – поклонник богов – старался как поэт и оратор побеждать христианство и этим заслужил расположение Диоклетиана. Тронутый вдруг милостью Божьей и приняв веру во Христа, старался он с тех пор неусыпно словами, а особенно философскими стихотворениями защищать свою новую веру и побеждать язычество, чтобы исправить данный им раньше дурной пример. Как больно было для него теперь узнать, что стихи, написанные им для прославления идолопоклонничества, еще не позабыты, тогда как его оправдывающие христианство сочинения не были известны даже его бывшему ученику!
На вызов Симмаха покачал он головой и с горькой усмешкой ответил:
– Если Юпитер не в состоянии метать молнии, чтобы защищать свой трон, и если сломаны копье Минервы и лук Аполлона, как же может перо в руке старика спасти богов Рима от падения?
Симмах только хотел ответить, как на галерею взошло множество приезжих, которым проводник начал громким голосом описывать статую Лаокоона. Рассерженный словами Лактанция, досадуя на помеху, попрощался он коротко со своим учителем и быстро ушел.
Трагический конец благородной Сафронии произвел во всех слоях общества Вечного города глубокое впечатление и, приводя многих в стыд и будя нравственное сознание, ясно представил глазам всех позорное унижение, в которое тиран привел аристократию и народ.
Префект канцелярии Ираклий, который имел везде своих шпионов, доложил императору после обеда о начавшемся в городе волнении.
Ираклий, бывший раньше христианином, был со времени своего отступления подобно всем апостатам неистовым врагом своих бывших единоверцев и необычайно быстро повысился на своем поприще от профессора красноречия до настоящего поста и стихотворениями. Еще год назад жил он в пустой Сардинии в изгнании, сосланный туда судейским приговором городского префекта Руфина, потому что он беспокоил кровопролитием общество христиан. Ходатайство его жены, Сабины, дамы из старого патрицианского поколения, руку которой он купил отступлением от веры, дало ему свободу; вследствие похвальной речи в день годовщины восшествия на престол Максенция заслужил он его расположение; приглашенный в тайную канцелярию, он был скоро поставлен во главе ее. Хитрый и уступчивый грек достиг этим значительного влияния. Он имел полное доверие тирана, страстям которого он служил и которыми потом сумел воспользоваться для своей цели.