Лесюёр никому еще не признавался в своей недавно возникшей любви. Но для того ли, чтобы уверить Марильяка, или по легкомыслию либо по увлеченности своей, или, наконец, в ответ на расположение, выказанное ему новым другом, он вскоре открыл ему свою тайну – стал рассказывать о той страсти, что уже более месяца поселилась в его сердце, о девушке (не называя, однако, ее имени), которую так сильно любит. Он увлекся рассказами о ней и, побуждаемый любовью, долго еще говорил бы, но сильный шум послышался на лестнице и заставил его замолчать. Дверь в мастерскую отворилась, и вошла Жанна, держа за руку человека, которого скорее тащила, чем вела, так он запыхался. Этот человек, без шапки и камзола, с грубым взглядом, с бородой и бровями, выпачканными гипсом, был ее отец. Чтобы отыскать его, она помчалась сначала на свою квартиру, потом бегала из одного кабака в другой и наконец нашла его в винном погребке на улице Монмартр, в обществе таких же гуляк, как он сам. Несмотря на сопротивление его товарищей, почти насильно увела с собой – надо как можно скорее идти с ней к живописцу Лесюёру; он и пришел, изумленный, не зная, зачем его туда ведут.
– Вот мой отец, – представила Жанна. – Клянусь моей честью, что ни о чем его не предупреждала, он не знает, что здесь происходило. Будь я проклята, если лгу! Спрашивайте его!
– Позвольте, минуту… – возразил отец, – дайте мне вздохнуть, я задыхаюсь от жажды и жара…
Мадам Кормье, чтобы узнать причину такого шума, поднялась по лестнице, вошла к Лесюёру и остановилась в дверях, изумленная при виде Жанны и беспорядка, причины которого не могла себе объяснить.
– Эх, матушка, попросил бы я у вас стаканчик вина! – сказал Брабанте, увидев ее.
Толстая мадам Кормье воздела глаза и руки к небу, сошла вниз и более не показывалась.
Видя, что ему ничего не подносят, старик утолил жажду надеждой вернуться в кабак, как только выйдет от Лесюёра.
– Так зачем же меня сюда звали? – спросил он, поникнув головой.
– Спрашивайте его! – повторила Жанна, обращаясь к Лесюёру. – Спрашивайте его про меня!
– Вот в чем дело, – начал Марильяк, поклонившись Брабанте с насмешливой вежливостью, – я ошибся насчет вашей дочери и во всеуслышание прошу у нее извинения. Я признаю ее нравственность, благоразумное поведение… эта девушка мила, грациозна, привлекательна… Совершенно в моем вкусе, и я от чистого сердца предлагаю ей здесь, в присутствии всех, помириться со мной поцелуем!
– Что ж, и прекрасно, если только через поцелуй вы поладите друг с другом! – Брабанте удивился – так издалека его привели сюда, только чтобы показать ему, как целуют его дочь. – Но кто вы, господин военный, – я вижу у вас шпагу и потому так называю… впрочем, нынче всякий носит шпагу… так уж заведено. Нельзя, право, и отличить дворянина от простолюдина, другой раз не знаешь, с кем говоришь… А прежде этого не бывало – простого так сразу видно, благородный сам себя выказывает.
– Так как вы хотите знать, кто я, – отвечал Марильяк, – то скажу вам, что меня зовут Марильяком.
– Марильяк… кавалер де Марильяк! Племянник маршала, так? О, я хорошо знал вашего дядю, сударь, правда, познакомился с ним уже в то время, когда он умер. Я, изволите знать, долго держал его голову в своих руках, потому что снимал с него слепок… Мастер Гонен мне не раз доставлял такую работу.
Гонен был когда-то известнейший в Париже шарлатан, простой народ называл его именем кардинала Ришелье.
– Здесь дело вовсе не в моем дяде! – отвечал Марильяк с некоторой важностью.
– Довольно, понимаю, – продолжал Брабанте, подходя с ласковым и почтительным видом к молодому дворянину; потом, мигнув глазом и сделав знак, что понимает, в чем дело, прибавил, понизив голос: – Речь идет о Жанне – понимаю. Она вам по вкусу? Тем лучше, господин кавалер! Гм, понимаю… Это можно устроить…
В удивлении и досаде, Марильяк сделал несколько шагов назад. А девушка, выслушав этот разговор, клонившийся к ее бесчестью, и не видя себе защиты со стороны того, на кого надеялась, не стала более предаваться отчаянию – решительная мысль блеснула у нее в голове. Совершенно спокойно она поправила волосы, привела в порядок весь свой туалет, поклонилась отцу, потом Лесюёру, сказала им «прощайте!» и вышла.
Это прощание было серьезным: несколько месяцев никто о ней ничего не слыхал и не знал, где она.
Глава VI. Церковный образ
Но что же было предметом тех мечтаний, которые вчера на Новом мосту, среди толпы народа, а сегодня возле Жанны, в мастерской занимали живописца Лесюёра, такого задумчивого, по словам мадам Кормье, уже почти месяц?
В начале нашего повествования говорилось, что Людовик XIII во время первого своего посещения Благовещенского монастыря пожертвовал большую сумму на увеличение и улучшение часовни Святой Марии при монастыре.
По окончании работ настоятельница монастыря Елена-Анжелика Люилье намеревалась поручить Симону Вуэ, первому живописцу короля, написать образ Пресвятой Богородицы для украшения монастырской церкви. Но, несмотря на новый способ скорого рисования, который он применял в своих произведениях живописи, Вуэ, обремененный работами в Сен-Жермен и Фонтенбло, имея под своим надзором школу живописи, давая уроки рисования сухими красками почти всему двору, с тех пор как сам король стал брать у него уроки, вынужден был отказать настоятельнице; он объявил, что эту работу могут выполнить вместо него знаменитые его ученики – к числу их он относил Миньяра, Лебрена и Лесюёра.
Миньяр путешествовал в это время по Италии; Лебрен, двумя годами моложе Лесюёра, хотя и подавал блестящие надежды, не был еще в силах привести их в исполнение; из этих трех учеников выбрали Лесюёра, к великому удовольствию Елены-Анжелики Люилье, приходившейся ему дальней родственницей.
Согласившись с мнением Вуэ, решили писать образ Успения Пресвятой Богородицы – сюжет этот так выиграет от массы света, падающего с высоты купола. Лесюёр набросал эскиз образа, представил его на рассмотрение своего учителя, потом настоятельницы и всего совета монахинь, собравшегося по этому случаю в приемном зале монастыря. Все были в восхищении; не только они, но и монастырские пансионерки с похвалой повторяли имя художника и не сомневались в его таланте, особенно когда узнали, что он молод и красив.
И вот Лесюёр введен в монашескую обитель; каждый день аккуратно приходил он туда в полдень, именно в тот час, когда монахини идут в столовую обедать, и запирался в часовне, обставляя себя всеми принадлежностями живописца. Тут он делал свои измерения, изучал эффекты перспективы и думал о трудностях работы, ему предстоявшей. Сердце его билось лишь для славы; только творческие идеи заставляли его то краснеть, то бледнеть; если он к чему-то стремился, чего-то добивался, так славы, известности… Но ему предстоял труд, большой труд, – воплотить на холсте живой образ, созданный мыслью, воображением, – он смотрел на него глазами своей души; передать эту мысль так, чтобы она всех поражала своей гениальностью! Для этого он, будьте уверены, отдаст и жизнь свою, если понадобится. И на какую же награду надеялся он? Ему ничего более не надо как имя – имя известное, которое прожило бы несколько столетий; произносилось бы в мастерских художников, во дворцах, богатых палатах – везде, где только есть живопись, где слово о художнике имеет надлежащее значение. Вот каким образом он представлял себе славу – свой кумир! Все прочие страсти, даже сама любовь, оставались ему чуждыми.
Однажды, рисуя, по обыкновению, один на поставленных подмостках, услышал он под собой крики и хохот. Выглянув в одно из окон в куполе часовни, увидел на монастырском дворе молоденьких пансионерок: они резвились, бегали, играли, пользуясь временем, отведенным им для отдыха после учения. Желая лучше все рассмотреть, он открыл форточку в нижней части окна и стал незаметно наблюдать: играют, резвятся… среди них есть хорошенькие; но и те, кто менее наделен от природы красотой, интересны – какой у них свежий и нежный цвет лица… Среди всех только две показались Лесюёру достойными названия красавиц: обе одних лет, блондинки, у них белая кожа и нежный румянец – очаровательны! С вдохновением художника он их рассматривал, и чем дольше, тем более приходил в восторг от их поз и движений. Но вскоре одна из этих двух, лишь одна, обратила на себя все его внимание, особенно как-то ему понравилась, хотя поначалу он как будто не видел никакой разницы между той и другой – обе такие прелестные… Но вот теперь на одну смотрел – и чувствовал себя счастливым.