Оставим мысль об арсенале и посмотрим еще раз на все эти бюсты, кирасы, камзолы, разные военные принадлежности, женские платья… Быть может, в этой квартире живет приемщик вещей под заклад?.. Но как искусно расположены они, как живописно, небрежно… да и благородная наружность хозяина говорит в его пользу – тут не подумаешь о барышничестве и лихоимстве. Повсюду в комнате разбросаны гравюры, рисунки, эскизы, картины разных школ – и копии, и оригиналы. Картины висят на стене, приставлены к стульям, столам, просто лежат на полу; большая часть не окончена… Глядя на них, невольно скажешь про молодого обитателя этой комнаты – да это живописец!
Вот он, бледный, неподвижный, с остановившимся взглядом и легкой улыбкой на губах; в руке карандаш, сидит нагнувшись вперед на своем стуле, опершись рукой на колено перед рамкой, обтянутой полотном, забыв только что начатый эскиз. В эту минуту он, кажется, более занят своими сладостными мечтаниями, чем упражняется в высокой живописи, которой окружен.
У ног его сидела на маленькой скамейке, несколько позади, девушка и с какой-то особенной заботливостью заканчивала пришивать шнурки к большому кошельку, вышитому остроконечными блестками. Девушка эта отличалась скорее скромной и благородной наружностью, чем правильными чертами лица; брюнетка, с прекрасными, выразительными глазами, очаровательной талией, особенно изящная в принятой ею позе. Принимать грациозные положения тела вообще стало для нее привычкой, даже обязанностью. Работа, которую она теперь выполняла, в сущности нетрудная, забирала, казалось, все ее внимание, она даже гордилась ею, как делом особенно важным. Наряд ее, простой, скромный и приличный, ничего не объяснил бы тому, кто пожелал бы отгадать род ее ремесла. Платье с глухим лифом, который оканчивался маленьким капюшоном со сборками у самой шеи, опускавшимся на плечи, и немного растрепавшиеся длинные, прекрасные волосы – вот и все. Девушка далеко не была кокеткой, а между тем сама природа предназначила ей быть и милой, и очаровательной. Завершив свое дело, она повернулась к молодому живописцу – лица его не видела, картина на подставке их разделяла – и тихим, несколько протяжным голосом сказала:
– Господин Лесюёр, я сделала… вот ваш кошелек, он теперь как новый.
– Благодарю вас, Жанна, – отвечал после некоторого молчания художник – обычно он не скоро выходил из своей задумчивости.
– Что мне теперь делать?
– Что вам угодно, Жанна.
– Что мне угодно, говорите вы?
– Да-да.
– Разве вы сегодня не будете работать?
– Не буду, нет.
– Тем лучше… сегодня холодно и в мастерской плохо натоплено. Вероятно, мадам Кормье не позаботилась положить в вашу печь дров. Эта мадам Кормье прескупая… уж так экономна!
– Да-да.
– Стало быть, я теперь не нужна для вашей работы, господин Лесюёр?
– О нет.
И так все время – на вопросы, задаваемые Жанной нежным, приятным голосом, Лесюёр, недовольный, что ему мешают в его мечтаниях, отвечал совсем коротко.
Тут вошла в мастерскую пожилая, дородная женщина, невысокая, волосы аккуратно подобраны под шапочку, в руках метелка. Это и была мадам Кормье, квартирная хозяйка Лесюёра и его мать-кормилица. Особа добрая и положительная, она недавно прибыла из Нантера в Париж, чтобы помогать деду своему, столетнему старцу, присматривать за ним, а еще принять хозяйство своего сына, портного, оставшегося вдовцом с малолетними детьми. Лесюёр, рано лишившись родителей и не имея возможности жить одному, прибег к помощи почтенной мадам Кормье. Так дом на улице де ла Гарп, выходивший на улицу де ла Паршеминери, стал главным центром всех благодеяний отзывчивой Магдалины Кормье.
Когда она появилась, лицо ее выражало простодушие и откровенность, на губах играла легкая улыбка. Но при виде модели вдруг отвернулась и приняла серьезный вид; потом описала большой полукруг по комнате, останавливаясь иногда, чтобы смести пыль с бюстов и прочего, вытрясти развешанные по стенам платья, или, как называла их, «тряпки», и вытереть пыль с картин, – только для этого как будто и навестила мастерскую. Управившись со всем, Жанну не удостоила даже взглядом, так презирала за ее ремесло, и с ласковым видом приблизилась к Лесюёру.
– Завтрак готов, сынок, не хочешь ли?
– Нет, матушка, я позднее буду есть.
– А почему не сейчас? В одни и те же часы есть хорошо, говаривали наши отцы. С некоторого времени ты перестал быть аккуратным… Не далее как вчера даже дома не обедал! А знаешь поговорку: «Черт съедает тот обед, что дома оставляют!»
– Я занят работой, ступайте! – проговорил Лесюёр нетерпеливо.
Магдалина бросила беглый взгляд на эскиз, стоявший перед художником, – едва набросанный пейзаж.
– Вот как! – Она нахмурила брови. – Так, чтобы нарисовать дерево, нужно вам иметь моделью девушку? Не понимаю я этого! Почти месяц уже, как стали вы совершенно не тот, Евстахий. Прежде, бывало, завтрака с нетерпением ждали, а теперь он вас ждет. О-ох, сынок…
И снова медленными шагами описала полукруг по комнате, на ходу обметая пыль с вещей. Только на этот раз от Жанны не отворачивалась, а посмотрела на нее с досадой и презрением, прежде чем покинуть мастерскую.
Между тем вовсе не из-за бедной девушки расстроился аппетит у Лесюёра! Просто он желал остаться один, на свободе, чтобы не мешал никто.
– Вы тоже можете идти, Жанна, я не буду работать, – сказал художник своей натурщице.
– Могу идти? – Девушка обиделась. – Не могу я! Вы хотели задержать меня сегодня на все утро.
– За этот сеанс вам также будет сполна заплачено.
– Не в том дело, сударь. Отца моего не будет дома до часу… думала остаться у вас… он взял ключ от квартиры. Мне бы побыть здесь еще некоторое время; сами видите – мне некуда деваться… куда идти, если квартира заперта? Работайте, сударь! Ваша добрая мадам Кормье права – вас одолевает лень. Вы действительно переменились с тех пор, как ходите рисовать в тот монастырь… Уж не сама ли настоятельница вскружила вам голову?
Молодой человек покраснел до ушей, но Жанна этого не заметила. Взяв снова кошелек и осматривая его со всех сторон, спросила:
– Стало быть, вы можете рисовать и без натурщицы?
– Жанна, разве вы забыли, сколько раз были моделью, когда я рисовал одну картину?
– Здесь, в этой комнате? О, помню! Мне не забыть, как вы меня все заставляли держать вверх руку. Работа вчерне, но саму картину вам надо было рисовать на месте. Она на дереве, рисовалась в рамке, а рамка вделана в стену, знаю – не вы ли сами мне это сказали? Вы обошлись и без меня. Кто же служил тогда вам моделью?
Лесюёр, смущаясь все более, удерживался от ответа – боялся, что в его голосе прорвется волнение.
– Если вы изменили мне, – продолжала она, – это нехорошо, очень нехорошо! Вам ведь известно – Жанна готова руку себе отрезать и вам послать, если вам нарисовать ее надо, а меня нет, что-нибудь задержало в квартире отца.
– Знаю, Жанна, вы предобрая девушка, – произнес Лесюёр протяжно и вполголоса – все по той же причине.
Удивленная такой странной интонацией, девушка встала и взглянула на него: да у него щеки горят, чем-то сильно взволнован…
– О боже мой! – Она сложила руки крест-накрест и подняла взор. – Так это правда, вы взяли вместо меня другую?! Я не красавица, не так хороша, знаю… но ведь если надо, вы в силах сделать меня красивее… Неужели надо быть Венерой, чтобы тебя изображали на холсте? И скажу вам, что ни от кого еще не слыхала упреков – могу похвастать пред всеми красавицами! – Она помолчала чуть-чуть. – Но не будем более об этом, господин Лесюёр… вижу, вы начинаете уже сожалеть… Знайте же: если вы меня ждете, а сам король, который тоже любит живопись, предлагает мне три золотых экю, чтобы нарисовать мой мизинец – он у нас называется обыкновенно «сердечным» пальцем – так я ответила бы королю: «Нет, государь, я натурщица живописца Лесюёра, мне сегодня нужно к нему идти!»
Жанна говорила откровенно, чистосердечно; вынужденная избрать себе столь низкий род ремесла, она хранила в добром, неопытном своем сердце высокое чувство преданности и всегда была признательна молодому художнику, единственному, возможно, человеку, кто неизменно ласков с ней и почтителен.