– Что такое случилось со мной? Зачем я попала сюда?
– Ничего, почти ничего, успокойся, девушка. Ты, вероятно, заблудилась, и на тебя напали грабители. Случай, пославший нас на твой путь, дал нам возможность защитить тебя.
– Ты говоришь, случай? Вернее, Афина, моя покровительница Афина…
Она умолкла и сложила руки. По всей вероятности, она молилась и благодарила своих домашних богов. Ее тонкий белый силуэт ясно обрисовывался на темном мраморе памятника, и Конон видел, что на всей ее фигуре лежал отпечаток целомудренной и чудной грации. Через минуту она заговорила опять:
– Я припоминаю… Афина, моя покровительница, пожелала, чтобы я могла без стыда вспомнить ужасные часы нынешнего дня. Это она вверила меня тебе… Я пошла в храм вместе с матерью и с кормилицей. Но там была такая толпа и такая давка, что мы скоро отбились одна от другой. Идя в храм, мы видели некоторых из моих подруг. Моя мать, наверное, подумала, что я отправилась обратно домой с какой-нибудь из них… Долго я сидела на ступенях Пропилеев: не знаю, почему проходившие мимо меня люди смотрели на меня как-то странно. Когда я решилась покинуть Акрополь, я была одна. Наступала ночь. Я пошла по боковой тропинке, потому что по большой дороге шло много пьяных. Когда я проходила через оливковую рощу, мне показалось, что меня преследуют. Я побежала. Вдруг люди, одетые в темное, как рабы, напали на меня. Они схватили меня и грубо бросили на землю. Я вскрикнула. Ты и твой друг услыхали меня и спасли…
Она посмотрела вокруг:
– Где же твой друг? Мне кажется, что я его встречала прежде…
– Он ушел всего несколько минут тому назад сообщить твоему отцу о том, что случилось с тобой.
– Мой отец, наверное, сам захочет пойти сюда; но он старик, и не надо допускать, чтобы он так утомлялся.
Молодая девушка сделала движение, желая приподняться. Конон опустил руку ей на плечо и, вложив в свой голос тот несколько сурово повелительный тон, которым разговаривали греки того времени с женщинами, сказал:
– Сиди, я не хочу, чтобы ты шла… – Он прибавил мягче: – У тебя больше мужества, чем сил. Ты уже два раза была в обмороке…
Она молча собрала свои длинные волосы и поправила золотой обруч, аграф на котором был сломан.
– Я потеряла все мои драгоценности… Лизиса рассердится.
– Лизиса не рассердится, потому что это было бы ужасно, – отвечал, улыбаясь, Конон. – Гиппарх нашел твои драгоценности. Кто эта Лизиса, о которой ты говоришь? Твоя мать?
– Нет, это моя кормилица; я всего только год тому назад покинула ее комнату: у меня теперь своя отдельная комната… Но она любит меня так же, как мать, и, наверное, явится сюда на носилках, которые принесут рабы.
– Все, кто тебя знает, должны любить тебя так же, как она.
– Почему это? – спросила молодая девушка, оживляясь и поднимая голову.
Конон помолчал несколько минут.
– Я и сам не знаю почему, – сказал он, наконец, немного смущенно. – Подождем прихода Лизисы и твоего отца… Хотя у тебя такой же певучий голос, как у бессмертной богини, и слушая его, я испытываю невыразимое удовольствие, я думаю, что тебе не следует больше говорить. Послушайся меня – отдохни, я постерегу твой сон… Но мне кажется, что ты дрожишь. Ночью с гор дует ветер, а ты очень легко одета, – это хорошо только днем, во время жары. Тебе не холодно? Хочешь, я прикрою тебе плащом колени?
– А ты? Ты забываешь о себе.
– О! Я, я воин: я не боюсь холода.
– И вообще ничего, – сказала она очень тихо.
– Ничего, – повторил Конон, невольно улыбаясь, услышав эту так наивно высказанную похвалу.
Он отстегнул свой развевающийся паллиум и с видом удовольствия, хотя и не особенно умело, прикрыл им молодую девушку, которая не сопротивлялась, так как ей и в самом деле было холодно.
– Теперь надо спать, не надо больше разговаривать… Все женщины немного болтливы, – прибавил он поучительно.
– Однако, – застенчиво сказала Эринна, – что же я отвечу моей матери, когда она спросит у меня твое имя, чтобы произносить его в наших вечерних молитвах.
– Не все ли равно? По всей вероятности, нам не суждено больше видеться.
В голосе молодого человека звучало как бы сожаление; Эринна, вероятно, заметила это и задумчиво ответила:
– Это зависит от одного тебя. Моя мать все-таки спросит у меня твое имя. Я сама буду горячее молиться богам, если буду знать имя человека, лицо которого запечатлеется в моей памяти.
– Это правда… Меня зовут Конон, Алкмеонид, сын Лизистрата. Я афинский триерарх. Боги должны любить молитвы девушек. Я буду сражаться с большим мужеством, если ты хоть изредка будешь молиться за меня богам… Скажи, кроме того, своей матери, – прибавил он после короткого молчания, – скажи своей матери…
– Что такое? – спросила молодая девушка, почувствовав, что у нее невольно сердце забилось сильнее.
– …своей матери или Лизисе… или лучше нет, никому… не говори никому ничего… Знай только, что если случай снова пошлет тебе смертельную опасность, я чувствую, что буду защищать тебя со сверхъестественной силой Гераклия… Я готов вступить в борьбу даже с богами… Я говорю это для тебя одной, Эринна, и я не знаю, какая сила заставляет меня говорить тебе это.
– Я сохраню это для себя одной, – отвечала она.
Он понял, что она смотрела на него, и ему показалось, что он видит, как под легким покрывалом краска вспыхнула на ее молодом лице.
Она продолжала тихо:
– Потому что я никак не могу заставить себя чувствовать после этого приключения испуг и тревогу. Я, наоборот, чувствую, что никогда не была ни так спокойна, ни…
Конон опустился на колени и взял ее руку, которой она не отнимала.
– Ни?.. – спросил он.
– Ни так спокойна, ни так счастлива, – прошептала она.
Она прислонилась головой к мраморной плите, закрыла глаза и больше ничего не сказала.
Стоя перед ней, он смотрел на нее, испытывая новое очарование, которое как бы исходило от молодой девушки, к которой он за минуту перед тем прикасался совершенно равнодушно. Не только недурная собой, но красавица, с лицом, обрамленным золотистыми волосами, в нежном и свежем расцвете своей молодости и волнения, закутанная в свои прозрачные покрывала, которым полумрак придавал еще большую гармонию и таинственность, девушка могла бы служить моделью для одной из тех статуй Артемиды, которую Лизипп и Фидий так любили изображать склоненной и усталой на ложе из сухих трав и смятого папоротника.
Он хотел говорить, но не находил в себе достаточно мужества, чтобы выразить в словах все то, чем была полна его душа в эту минуту. Может быть, в нем смутно зарождалось желание, чтобы это розовое и белокурое дитя, поставленное так неожиданно судьбой на его пути, стало спутницей его жизни. Робея перед ней так, как он никогда не робел перед непоколебимой линией целой фаланги спартанцев, он хотел бы высказать ей все те слова, которыми было переполнено его сердце, но эти слова не сходили с его уст. Он не знал, что молчание часто бывает лучше слов. Молчание передает глубину душевного волнения и смущения красноречивее всяких слов, потому что особа, в присутствии которой вы молчите от волнения, слышит, как за вас говорит голос ее собственного сердца.
– Эринна, – воскликнул он вдруг, – мне хотелось бы, чтобы у меня были полные руки цветов и я украсил бы тебя гиацинтами и розами!
Она отвечала улыбкой. Она невольно опускала глаза, встречаясь с ним взорами, и в первый раз в жизни чувствовала какое-то странное смущение в душе.
Луч света, скользя по равнине, ласкал ее тонкие нежные волосы. Ветер шевелил верхушки деревьев. Шелест быстро пробегавшей ящерицы, взмах крыльями ночной птицы, протяжный лай собаки, глухой и отдаленный рокот моря – одни только нарушали безмолвие мрака.
И они долго еще молчали, углубившись в свои мечты, купаясь в голубом сумраке прозрачной ночи.
Вдали показался свет. Вскоре послышалось бряцание оружия, голоса, шум шагов.
Колеблющиеся огни факелов бросали на равнину отблески зарева пожара, и густой дым, поднимаясь прямо к небу, застилал звезды.