Вот что сумел так мастерски показать нам автор романа «Под солнцем Афин». Его героини – настоящие женщины, мыслящие, у которых есть свои собственные интересы, которые обладают всей прелестью своего пола и в то же время немножко мужским складом образа мыслей. Если стыдливость и заставляет их опускать на лицо покрывало, когда они проходят через Пропилеи[1] или направляются в храм богини, зато их душа не боится проявлять в беседах всю свою оригинальность и всю свою силу; и очаровательная Эринна знает так же хорошо, как и гетера Лаиса, та самая Лаиса, которой впоследствии на Агоре один мясник предлагал в насмешку триобол за ее увядшее тело, – очаровательная Эринна знает так же хорошо, как и самая образованная из куртизанок, все те слова, которые нужно говорить, чтобы очаровывать мужчин и пленять их ум.
Безукоризненное знание греческой жизни V века, в том по крайней мере виде, в каком мы ее представляем себе теперь, автор соединяет с удивительными познаниями в области искусства. Он бродил по дорожкам Акрополя, исполненный священного волнения, которым дышат все страницы его книги. Нельзя не испытывать такого же содрогания, не чувствовать себя самого преисполненным гордости или печали, читая эту прекрасную драму славы и битв, не утрачивающую ни на минуту своего интереса и всецело созданную тайными пружинами любви. И, несмотря на всю суровость неумолимого рока, в голову совсем не приходит мысль пожалеть о том, что судьба разлучила влюбленных, воина Конона и жрицу Эринну; нисколько не жаль, что они оба принесли такую великую жертву, и даже находишь, что судьба, предназначив одного служить своей родине, а другую служить богам, уготовила им обоим прекрасную участь.
Это, по моему мнению, самая лучшая похвала для романа, полного силы и величия и в то же время полного простоты и прелести, для романа, в котором самые трудные проблемы человеческой совести объяснены просто, без напыщенности, и разрешены в том именно значении, которое одно только и может подо всяким небом и во все времена утишить наши тревоги и наши сомнения, – это стремление к идеалу.
Заря занимается. Перед нами руины. Плиты, мрамор, кирпичи, торсы идолов обнаженные или прикрытые, кресты, полумесяцы, колонны. Птицы свили себе тут гнезда и по утрам летают над развалинами.
Полдень пылает. Тоненькая змейка обращается в бегство, шипит и, блестя чешуей, скрывается между камнями. Ящерицы гоняются одна за другой под кустами терновника. Примостившись на уцелевшей еще колонне, коршун дремлет на солнце; стрекозы поют.
Вечер. Короткие тени от кустарниковых растений становятся фиолетовыми и вытягиваются; пение стрекоз сменяется стрекотанием кузнечиков; сова сменила коршуна.
Легкий ветерок проносится над землей и колеблет траву, молочай закрывает свои розовые цветы. Темное небо усеяно звездами. Окутанная мраком пустыня стонет и поет всеми своими голосами ночи.
Завтра будет то же, что и сегодня. Но глаза, смотрящие на эти развалины, никогда не бывают одни и те же: живые существа меняются; камни остаются. Жизнь живых существ преходяща, жизнь предметов неодушевленных вечна. Возможно, что живые существа превратились в неодушевленные для того, чтобы не умереть.
Иногда на эти неподвижные развалины обращает свое внимание подвижная мысль. Она восстанавливает их; она придает им на время иллюзию жизни. Но все снова впадает в молчание, и эта кажущаяся действительной жизнь была только грезой… Вот она.
Часть первая
Глава I
Вечерний сумрак окутывал стены Акрополя, и храм Победы казался уже только бесформенной массой. Конон и Гиппарх вышли из храма и очутились на обширной паперти, всего несколько минут тому назад еще залитой светом, полной жизни, а теперь начавшей уже окутываться безмолвием мрака. Они спустились по лестнице Пропилеев и вышли на широкую дорогу, которая шла между могилами и надгробными памятниками в керамику. Далеко впереди, у входа в город, сверкали еще кое-где огоньки. Скоро они исчезли. С ними затих и последний шум. И теперь слышался только резкий крик запоздалых птиц, пролетавших высоко в воздухе.
Конон был тот самый молодой триерарх, которому счастливая удача на войне создала вдруг блестящую репутацию.
Две недели тому назад, стоя на якоре возле Сигеи с пятнадцатью триерами, составлявшими авангард флота Алкивиада, он получил известие от своих легких разведочных судов, что под Сестосом идет жестокая битва. Флот, выставленный Лакедемонией и Сиракузами, силился прижать к берегу афинские галеры, находившиеся под командой Тразилла. Армия перса Фарнабаза покрывала весь берег моря. Запертые в бухте суда афинян не могли бы долго сопротивляться натиску всего дорийского флота и должны были бы погибнуть под ударами варваров… Вдруг на горизонте показались паруса каких-то судов. Суда приближались. Сражающиеся, одни с ужасом, а другие с неизъяснимой радостью, увидели развевавшиеся на верхушках мачт пурпуровые флаги, грозные символы ионийской лиги. Подгоняемый ветром с моря вспомогательный флот, убрав весла, приближался на всех парусах, и уже можно было различить тонкий след пены, бежавший вдоль бортов. Напрасно Миндарос выслал навстречу ему самые крепкие и самые тяжелые лакедемонские корабли. Они не могли выдержать ужасного толчка. Пробитые таранами они печально качались полузатопленные на море, покрытом обломками. Моряки Тразилла с новыми силами бросаются на неприятелей; последние лучи заходящего солнца освещают показавшиеся на горизонте остальные корабли Алкивиада, которые тоже спешат принять участие в битве. То, что остается от флота Миндароса, собирается и убегает…
Конон по приказанию стратега тотчас же отправился в Афины сообщить счастливую весть об одержанной победе. Население Афин, созванное пританами[2], заставило его взойти на Пникс[3], чтобы оттуда сделать сообщение народному собранию. Молодой победитель не обнаружил никакого смущения, несмотря на то, что еще только в первый раз всходил на трибуну, с высоты которой столько красноречивых голосов бросало уже свои страстные призывы.
Согласно обычаю, он сложил на жертвенник все свое вооружение: щит из полированной стали, обитый кругом золотыми гвоздиками и с выпуклым на нем изображением страшной Медузы; кожаную перевязь вместе с тяжелым мечом, шлем с золоченым нашлемником и с красным султаном из конских волос; наконец, копье из ясеня с тройным рядом украшений из меди по всей длине. Он откинул за плечи пурпуровые складки паллиума. Оставшись только в вышитой тунике, поверх которой была надета доходившая до талии легкая кираса из шерстяной ткани, украшенной серебряными блестками, и стоя на трибуне с обнаженными ногами, обнаженными руками и с обнаженной головой, он так живо напоминал собой бога войны Ареса, что аплодисменты раздались раньше, чем он заговорил. Он описал или, скорее, изобразил мимически битву и сделал это просто, без излишних жестов. Зевгиты[4] и теты приветствовали его восторженными кликами, а всадники, к классу которых он принадлежал, стряхнув свою обычную леность, поднялись, чтобы оказать ему больше чести. Увлеченная порывом охватившего ее патриотизма народная волна устремилась к трибуне. Конон видел только тянувшиеся к нему снизу жестикулировавшие руки и открытые рты, громко кричавшие что-то, но что именно, разобрать было нельзя. Видя, что ему нельзя уже будет заставить слушать себя, он схватил свое копье и угрожающе потряс им во все четыре стороны; затем он обернулся лицом к востоку и опустился на одно колено, взывая к богине, колоссальная статуя которой смотрела на него с высоты Акрополя. Громкие клики слились в один протяжный клик, и этот клик, прогремев по всему холму, пронесся через стены и покатился по равнине и к морю. Старикам казалось, что вернулись геройские дни, наступившие после Саламина и Микале. Те, которые не были очевидцами великой войны, снова приобрели веру в будущее. И все видели в молодом воине, воинственный пыл которого так наэлектризовал их, того, кому суждено отомстить за успевший уже забыться сиракузский позор.