Литмир - Электронная Библиотека

========== Снег летом ==========

После этих слов, произнесенных наставительным тоном, почтенный господин Штосс провел пальцами по барабану, от чего раздался тот глухой, зловещий звук, какой производят подобные, обтянутые черным инструменты при исполнении похоронного марша.

Жорж Санд. Графиня Рудольштадт

В лето господа 1419-е, в 30-й день июля

Первым делом Любош подходит к малому чану с известью. Третьего дня он замочил недурной опоек. Там волоса-то снять — всего ничего. В теплую погоду вынул бы шкуры не глядя. Но давеча похолодало, заморосило, да и теперь он дошел до мастерской в белесом тумане. Ох и лето!

Щупает опоек, пробует легонько ногтем — так и есть, рано. Пускай полежит до завтра. Вон, в большом чане готовых шкур ему до обеда хватит, а то и подольше. Только в голове Любоша нынче вовсе не шкуры…

Тут, на окраине Праги, тихо-тихо. Самые ранние подмастерья, вроде него, шевелятся понемногу, а самые смелые вовсе не придут. Собираются в Нове-Место, к Деве Марии Снежной, ждать великой проповеди. По королевскому приказу всякий, у кого есть оружие, обязан был снести его в арсенал. Ну а люди надумали прежде послушать, что скажет про то Ян Желивский.

Любошу страсть как охота пойти с ними. Да своего оружия у него нет, а значит, нет и повода. Без повода разве у мастера забалуешь? Особенно если мастер дружен с дедом, и деда огорчать — совестно.

«Эх ты, совестно! А молчать, когда дед ворчит на гуситов и на самого светлой памяти магистра Яна Гуса — не совестно?»

Скребок мягко снимает мездру с кожи. Любош вздыхает. Надо, надо найти время, хотя бы разок прийти к Снежной и собственными ушами послушать, о чем толкует Желивский.

— Куда ты гонишь, божедурье? — орет над ухом мастер. — Кожа — первый сорт! Порвать решил, бестолочь?

Любош для виду скребет медленнее. Работает он на совесть. Молодой, но дело свое знает, а что не знает, тому завсегда готов поучиться. И мастер об этом ведает, иначе бы не поставил его на тонкие шкуры да на пергамент. Но как не поорать с добрым утречком?

— А и то, — добреет вдруг мастер. — Лучше поглупее будь. Все грехи, все беды — от ума и от грамоты.

Любош про себя улыбается. Если бы не его дружба с грамотным Давидом, не было бы у мастера этих тонких, дорогих кож. А все потому, что Давид раскопал кое-какие еврейские секреты о пергаменте да не пожалел этих секретов для своего друга.

Меж тем мастер все гудит и гудит:

— Ишь чего затеяли! Службы на чешском, чтоб люди понимали… Допонимались! Шастают по городу, бездельники, все мутят и мутят. Честному человеку из дома не выйти! Что, дед твой лавку нынче открыл?

— Собирался, — отвечает Любош и переворачивает шкуру.

— Это он зря. Шумно в Нове-Место, как бы не погромили. Ох, голытьба окаянная!

До потемок Любош работает, почти не разгибаясь. На окраине тихо, что на погосте. Поди, половина людей ушла к Снежной. А потом куда? Не целый же день Желивского слушать!

Под вечер голову застилает белесый туман вроде утреннего. Не видно в нем ни серьезных думок, ни совести. Две мысли у Любоша: о горячей каше и том, как успокоить руки, больные от едких растворов и от воды.

По дороге к дому он нежданно встречает Иву.

— Тебя мамаша отпустила? Так рано?

Подруга злобно кривит губы, отчего желтый синяк на ее щеке делается похожим на цветок.

— А чего мне, откель клиентов поджидать? У кого кошельки тяжелее перышка, те на улицы носа не кажут! Не слыхал разве?

— Об чем?

— В Нове-Место из ратуши коншелов повыкидывали! Как раз на копья!

— На копья? Откуда копья? — Любош не верит своим ушам.

Ива расплетает-заплетает русую косу и рассказывает. О том, что после проповеди у Снежной люди пошли к ратуше. Вел их Желивский, а с ним — гетман Жижка. Этот самый гетман и сказал, мол, отнесем оружие в надежные руки да еще для верности из арсенала захватим. Так и пришли под окна ратуши, с копьями, алебардами и кто чем богат. Кликнули коншелов, призвали к ответу. Мол, у вас наши братья, взяли их за здорово живешь, вины за ними нету, возвращайте обратно!

— Не вернули?

— Не вернули. А люди, значит, в ратушу. Стражников разогнали, своих отбили, а коншелов, стало быть, вниз, — ухмыляется Ива.

То ли радостно ей, что господ положили на копья, то ли досадно, что убили ее клиентов. Будущих, а может, и нынешних.

— Послушай, Ива! Славно ведь! Если правда Желивского возьмет, если гуситы утвердятся… Может, и тебе будет новое место в городе?

— Откель? Что прежние попы, что твои гуситы — все помоями поливают таких, как я. Блудница, распутница… Правы они, чего уж! Да и черта с два расплачусь я с мамашей.

Вспоминаются толки на улицах.

— Знаешь, как говорят? Римская церковь — сама блудница вавилонская! А ты про Марию Магдалину вспомни. Ведь Иисус, Спаситель наш, ее принял.

— Ты разве Иисус? — Ива дергает губой. — Ступай до постели. Да и я пойду. Отосплюсь хоть немного.

Любош и рад бы поспать. Но то ли не отпускает маетный день в мастерской, то ли страшные, значительные события в ратуше не дают ему покоя. Он открывает глаза, когда за окном еще кромешная темень. И никакая молитва не смыкает их обратно.

Сам не понимая, зачем, он выходит из дома еще до рассвета. Прага спит, сумрачная, тяжелая. Не первый грех на ней, не первая кровь. Любош думает о том, каково это, когда тебя бросают прямо на острые копья, и зябко ежится.

Высокие стены Снежной кажутся черными в чуть светлеющем небе. Тяжелая дверь ворчит, пропуская его внутрь.

Свечи погашены давно. В холодном воздухе огромного храма не чует он гари, да и воска почти не чует. Пусто-пусто. Узкие стрельчатые окна едва пропускают бледную зарю, но и того достаточно, чтобы видеть скудную обстановку.

Каменный пол чуть студит колени. Слезы сами собой сбегают из глаз. Он силится прошептать молитву, но большой храм, евангельски простой и величественный, словно бы понимает его без слов. Дева Мария Снежная… В память о давнем чуде, когда в августе месяце вдруг повалил снег…

Теперь тоже близится август, и мороз пробирает по коже. Коншелы на копьях, бедный люд, готовый стоять за светлую память Яна Гуса и за саму святую правду. «Не мир, но меч». Так ли, Господи?

В глубоком безмолвии слышатся чьи-то шаги, а затем и беседа. Скрипит боковая дверь, и Любош на миг слепнет. Свеча кажется удивительно яркой в полумраке храма.

— Кто ты будешь, брат? — спрашивает его ласковый голос. Точно: Ян Желивский.

— Любош я, подмастерье у кожевника. Прости, отец… Пришел помолиться…

— Прости, что помешал твоей молитве.

Глаза привыкают к огоньку, и Любош замечает рядом с худым темноволосым Желивским второго человека. Ну как, замечает. Светлые, а может, седые волосы, могучее сложение. Они прощаются шепотом, и Ян входит, закрывая за собой дверь. Прислоняется к стене, опускает голову и ждет, пока Любош не встанет с колен.

— Не расскажешь ли, брат мой, что привело тебя сюда в такой час?

Любош теряется. Светает. Стрельчатые окна становятся все ярче, высокие строгие стены взмывают к самому небу, а человек, которого боятся важные господа Праги, смотрит на него теплыми глазами. И еще это простое, чистое слово: брат.

— Вот ведь какое дело, брат Ян. Сердце мое давно с вами, а времени все не находил или, может быть, духу… Да после того, что было вчера… Ноги сами привели сюда, хоть и страшно мне: как это — проливать кровь ближнего. А сколько прежде гуситской крови было пролито?

Любош говорит, говорит взахлеб и шепотом, наверное, впервые в жизни так говорит! Да разве его слушали? Мастер его, скорый на побои, священник, не желавший давать простому люду причастие кровью Христовой. Даже родной дед.

Желивский слушает, склонившись к нему и с пониманием кивая. А потом отвечает. Он отвечает, что глубоко скорбит и о магистре Яне Гусе, и о друге его, Иерониме Пражском, и обо всех страдальцах за святую веру. Однако же, говорит он далее, беда не только в том, что их противники не желают причащать бедняков и хлебом, и вином. Они отбирают у бедняков хлеб насущный, а сами превращают храмы и монастыри в вертепы разбойников. Разве Иисус глядел терпеливо на подобную мерзость? Нет, Иисус был в гневе! Так и честные христиане гневаются, видя, что творят и священники, и коншелы, и прочие господа.

1
{"b":"601291","o":1}