И сейчас глаза не поднимал. Знал, что отец плачет очень тихими, медленными, робкими слезами, и этого знания вполне хватало на то, чтобы разом вернулись позабытые в суете последних бурных месяцев муки, угрызения совести. Но не призрачно-самоедские, а подлинные, материальные.
— Значит, уходишь, сынок... Иначе нельзя?
— Нельзя, папа. До сих пор я был одним из множества студентов и преподавателей, которые участвовали в свержении монархии. Через неделю, после моей речи... Только ты знаешь ее содержание, своим товарищам я не говорил, на всякий случай. Посмотрим, как отреагируют на нее, не будет ли грозить опасность и им тоже... Папа, меня за подобное по головке не погладят. Могут явиться и к вам. Сразу или же позже, или ректор после каникул припомнит вам мою выходку. А вы с Энцо скажете, что давно порвали со мной из-за политических разногласий, и живу я теперь в квартале Ангелов. Я представлял их на заседаниях Комитета, в протоколах все указано, так что ваши слова прозвучат убедительно. Кроме того, всем в университете известно, что мама... мамы не стало, а я после этого продолжаю революционную деятельность. Чем не повод поругаться с ребенком, который не поддерживает свою семью в горе?
— Ты поддерживаешь, милый мой, ну что же ты! — горячо запротестовал Джордано. Аж слезы в голосе исчезли.
— Меньше, чем хотелось бы, и меньше, чем ты того заслуживаешь, — горько усмехнулся Марчелло. Нашел в себе силы взглянуть отцу в лицо, взял в руки его прохладные потные кисти. — Папа, я постараюсь осторожно заглядывать к тебе в библиотеку. Если придется исчезнуть, постараюсь передавать весточки. Помогу ли деньгами Энцо и Бьянке после рождения малыша, не знаю, обещать не буду. Но я хочу, чтобы их ребенок появился на свет в безопасности, чтобы вы жили счастливо и не ведая страха.
— Сынок, да за что же нам две потери к ряду...
Марчелло крепко обнял вновь расплакавшегося отца. Покаянное «прости» так и не слетело с его губ. Будто бы покаяние способно залечить осознанно нанесенные раны.
За дверью спальни ждал совсем поникший Энцо. С лица старшего брата на него глянули пронзительно синие глаза мамы.
— Я слышал твой разговор с папой. Выходит, ты сегодня последнюю ночь у нас ночуешь?
Сердце оборвалось и упало куда-то вниз. Упасть бы вслед за ним, рухнуть на пол, не думать, не решать... не уходить. Ведь в родном очаге еще не остыли после ужина угли, а Бьянка с еще тонкой талией, но уже страдавшая от тошноты и слабости, дремала в его бывшей спаленке под надежным присмотром толстых потрепанных томов, нарисованных рыцарей и прекрасных легенд, а старший брат, с которым у него никогда не было столь же нежных и доверительных отношений, как у Али с Хельгой и братьями, его брат, самый близкий, самый любимый, смотрел на него потерянно и ласково.
— Последнюю, — не упал, улыбнулся вымученно. — Выпьем чаю? Наш хозяин чайханы с утра угостил.
В раскаленном, изнывавшем от жары Пиране переживали, как бы вновь не случилось неурожая, но боялись его меньше, чем предыдущего. Миновали бурные весенние месяцы, когда дурманящий воздух внезапного освобождения заставлял позабыть о пустых желудках, когда горожане неловко, смешно, с грехом пополам примеряли на себя новое слово «граждане», часть граждан, несогласных с новым положением дел, бежала вместе со своими деньгами прочь из столицы или даже из страны, а часть наживалась на перепродажах зерна в обход установленного максимума цен. Оплакали обезглавленного короля, отпраздновали его смерть, Сырь сравняли с землей и приняли конституцию. Отшумели первые процессы, отскулили свое первые выпоротые и лишившиеся имущества, снова оплакали — первых казненных врагов революции. В одну ночь Временный Комитет значительно поредел. Многих его членов арестовали, с иными договорились, третьих попросили на выход, и новую власть то гордо, то презрительно именовали диктатурой. В диктаторском порядке конституцию распространили на всю страну, а к несогласным градоначальникам и хозяевам замков в качестве аргумента отправили армию. В диктаторском, опять же, порядке эта самая конституция определила Ромалию как республику, все граждане которой были уравнены в правах и равны перед законом, и это равенство люди ощутили на своей шкуре — с голодом более-менее управились. И дело было не только в первых напитавшихся благодатным солнцем овощах и фруктах, но и в обеспечении доступных цен, и, в крайних случаях, конфискации зерна.
На улицах Пирана, на оживившихся рынках и площадях, в кабаках и на общественных кухнях бедных кварталов шептали и кричали всякое. Одни полагали, что нынешняя власть, земной ей поклон, порядок навела, но зарываться стала, слишком уж много у честных людей отбирает. Сегодня врагом революции оказался заговорщик из аристократов, и у него конфисковали особняк со всем добром. А завтра по наговору поведут в темницу доброго мастера, а его мастерскую — того? Другие убежденно говорили, что, наоборот, слишком кротко еще ведут себя так называемые диктаторы. Вон, даже палача Сыри всего-то к каторжным работам приговорили, ну в какие это ворота?
Свобода собраний при новых комитетчиках оставляла желать лучшего по сравнению с первыми неделями революции, но все-таки очередной народный сход разрешили. И вот на залитой щадящим утренним светом площади галдела и гудела немаленькая толпа.
На небольшую трибуну, стараниями добрых хозяек пеструю от петуний и роз, один за другим поднимались ораторы, что загодя записались в очередь. Поначалу дело шло бойко. Утренний воздух бодрил и одарял горожан веселостью духа, выступил молодой горячий художник из тех, кто мужественно опутывал зимой фонари перед зданием ратуши, за ним говорили двое старых мастеров-оружейников и хозяин книжной лавки. Речь портового грузчика не отличалась гладкостью, но мысли его были близки и понятны рабочему люду.
Потом двое преподавателей почтенного возраста несли такую заумь, что собравшиеся начали откровенно вывихивать челюсти, и атмосфера, вопреки нежности занимавшегося дня, сделалась угрюмой и скучной. Но тут по ступенькам поднялся высокий темноволосый парень, красивый, неулыбчивый, немного неуклюжий, однако вдруг завладевший вниманием своих сограждан. Толпа угомонилась, и низкий уверенный голос отлично слышали в самых отдаленных уголках площади и на балконах ближайших домов.
— Что такое наш Комитет, который многие из вас назвали диктатурой? О чем вы спорите каждый день, о чем спорят в коридорах дворца между заседаниями? Вы говорите, — взмах руки вправо, — нельзя отбирать собственность у тех, кто не согласен с конституцией. Вы говорите, — тычок влево, — нельзя быть милосердными к стольким палачам прежней власти. А я задаю вопрос: хорошо ли мы понимаем, что такое собственность, и чем одна собственность отличается от другой? О земле знает каждый из вас, хотя многие никогда ее не вспахивали. Прежде, при дуумвирате и при единственном короле землей владели аристократы, а крестьяне, крепостные и вольные, возделывали не принадлежавшие им поля. Теперь все ромалийцы стали свободными гражданами республики. Скажите, прошу вас, очень прошу, так ли это?
Из толпы понеслись добрые насмешки, одобрительные хлопки, крики, скептическое хмыканье, мол, ты к чему клонишь?
— Благодарю, уважаемые сограждане. Благодарю, не сомневаюсь в вашей искренности и возражаю: нет, это не так! Что есть свобода? Она — слово, записанное в конституции? Она выражается в том, что вы не обязаны гнуть спины в три погибели перед богачами? Свобода — это наша сегодняшняя встреча? Или свобода в том, что вы приходите в мастерскую, на мануфактуру, в типографию, на рудник и делаете то, что велит вам хозяин мастерской, мануфактуры, типографии и рудника? Он оплачивает вашу свободу звонкой монетой? Вы продаете свою свободу тому, кто почему-то распоряжается мастерской или рудником на вашей земле, и считаете это справедливой платой за свой труд. Верно? Верно. Только это — не свобода. Не может быть свободы там, где один не имеет ничего, кроме своих рук, ног и головы, а другой обладает средствами производства. Незачем спорить о Комитете, где одни, как мои товарищи и я, бывший член Комитета, зарабатывают на хлеб, продавая свою свободу, а другие, как известный вам Анастасио Медный и его друзья, владеют собственностью. Настоящей собственностью. Рудник или десятки ткацких станков — это вам не шкатулка с драгоценностями. Драгоценности можно надеть на бал, спрятать в тайник или заложить в ломбард. Представляете, сколько можно получить с каждого рабочего на руднике? Разве он сам устанавливает себе цену? Нет, за него решают, сколько стоит его труд, сколько часов он обязан трудиться и на что именно пойдет добытая им медь. И это — не свобода. И когда владельцам средств производства надоест играть в свободу, когда им надоест в очередной раз затыкать отчаянных комитетчиков, которые требуют, к примеру, национализировать банк, вот тогда...