Но говорят все сразу, живущие и умершие люди моего народа, и я удивляюсь, как у меня не лопаются барабанные перепонки. Наверное, в хоре этих голосов есть и женщина, которая первой пробудила моего бога. Они все говорят:
— О, творение моей крови! Ты хотел увидеть меня, что ж, я предоставлю тебе такую возможность. Твои грязные желания, твои мерзкие поступки, и ты сам — жалкое, порочное существо, я хорошенько изучу тебя прежде, чем решу, что делать с твоей душой.
Я падаю на колени, но не потому, что хочу, а потом что сила этих голосов придавливает меня, толкает вниз. Звезды сияют так страшно, они смотрят на меня, их лучи раскрывают мне жуткий и безжалостный свет. Я закрываю глаза, но веки оказываются недостаточно надежной защитой от холода и жара моего бога.
— Невыразимый ужас самого твоего существования слишком мал, чтобы насытить тебя, и ты пришел сюда искать моей милости, не понимая, что ты не более, чем песчинка, пролетающая перед моими глазами, и твоя добродетель и злодеяния ничто по сравнению с тем, что я вижу в прошлом, будущем и настоящем.
А потом вдруг все голоса, кроме одного затихают. Остается только тот, что принадлежит мне. Мой собственный голос говорит:
— Да ты мне нравишься, парень!
Я открываю глаза и вижу себя самого. Я стою надо мной, ничем не отличаюсь от себя в жизни. У меня бесцветные глаза, я не особенно гладко выбрит, покрыт царапинами, а моя рубашка и вовсе никуда не годится. Я будто в зеркало на себя смотрю, только ощущение странное, потому что я и мое отражение в разных позах и мимика у меня и меня разная, и от этого мое восприятие расщепляется до головокружения. Между нами, на самом деле, только одно отличие. У него на щеке сияет, будто в кожу врезан свет, мое созвездие. Оно, как татуировка, прочерчено по его коже (по моей коже) и горит, я вижу как оно переливается от его движений. Три моих звезды, протянутые в одну линию, где последняя точка уходит вниз.
Он хватает меня за руку, поднимает легко, будто я игрушка, которая ничего не весит.
— Ты пришел! Разве это не чудесно? Разве во всем этом нет иронии?
— Нет, — говорю я. — Я пришел по очень серьезному делу, в котором нет иронии.
— Во всем вашем мире она есть, ты просто не нашел ее в своем деле.
Он стучит пальцем мне по виску, потом склоняется ко мне и говорит, как будто по секрету:
— Противоположность солдата, это ребенок.
Он смеется, но смех этот резко обрывается, его локоть упирается в мой бок (получается я сам себя трогаю), и мой бог говорит мне:
— Это место для смеха!
— Я не могу засмеяться, я очень волнуюсь.
Он обнимает меня, махает рукой, будто указывает мне, куда идти.
— Видишь это место? Здесь есть все. И ничего нет! Но про ничего лучше не думай! Когда делаешь шаг назад от фантазии, есть риск встретиться с реальностью!
Он хмурится, потом бьет сам себя по щеке, а я чувствую боль.
— Я слышал, боль отрезвляет. Давай-ка попробуем! Ты так мечтал сюда попасть, что ж, ты здесь!
Он вдруг шепчет:
— Он здесь, он здесь.
И звезды вторят ему иными голосами.
— Он может нарушить наше уравнение. Плюс один, минус один. Вся Вселенная сведется к нулю!
— Я не хочу нарушать твое уравнение!
— Тихо! Ты должен быть хорошим мальчиком, а то я лишу тебя сладкого и выну мозг из твоей головы.
И я понимаю, что он издевается, ведет себя ровно так, как папа с тех пор, как сошел с ума.
— Ладно, — говорит он. — Я и вправду издеваюсь! Но я ведь могу все, в том числе и издеваться!
Когда я снова смотрю на его лицо, отличимое от моего лишь по созвездию на щеке, из его глаз текут слезы, крупные и прозрачные, мои.
— Я не хотел тебя обижать! Ты ведь меня простишь? Я бываю очень чувствителен!
Мне становится больно, будто ладонь царапает кошка. Я смотрю на его руки, вижу, как его ногти скользят по ладони, нажимают и отпускают.
— Не делай так, пожалуйста, мне больно.
— Я это заслужил! Ты это заслужил! Все это заслужили!
Звезды начинают пульсировать, сияние ослабевает и накатывает с новой силой, и я понимаю, что мой бог волнуется. Я хватаю его за руку, она теплая, точно такая же, как моя.
— Мы можем поговорить о том, зачем я пришел?
Он судорожно кивает, и его лицо снова озаряет сияющая улыбка. Он кажется смешным, потому что никакого определенного безумия у него нет, и он переливается, как свет в его звездах, никаким не становясь надолго. Жутко мне от другого.
Это — только его кусок, только три его звезды, его крохотная часть, даже не одна миллионная, и она — ничто, и хотя эта часть совершенно безумна, это не безумие целого.
— Конечно, мы поговорим, — отвечает он чуть погодя. — Что ты предпочитаешь? Я не люблю синий, зеленый и все круглое. Значит, мы будем пить чай!
О, думаю я, потрясающе. С каждой чашкой чая в последнее время моя жизнь становится все хуже и хуже.
Он идет вперед, чуть покачиваясь.
— Мы должны прийти в твой дворец? — спрашиваю я. Я не знаю, есть ли у моего бога дворец, но ведь куда-то мы идем.
— Это мой дворец, — отвечает он. — Но нужно сделать ровно сто шагов.
— Это обязательно? — спрашиваю я. Я очень хочу вернуть папу и попасть домой, поэтому быть терпеливым никак не получается.
И миллиард голосов снова выкрикивает оглушительное "да", которое едва не ставит меня на колени, как в первый раз. Тогда я перестаю спрашивать и просто иду. Я не понимаю, как я шагаю в абсолютной пустоте, но если не смотреть под ноги, то ее совсем не отличишь от пола.
А если смотреть, то видно, как бесконечно далеко уходят вниз скопления звезд. Мне хочется протянуть руку к одной из них, но я боюсь разозлить моего бога. Наконец, он останавливается в одном из неприметных мест (потому что приметных тут нет вовсе), долгое время вглядывается куда-то.
Я молчу, и на меня накатывают тоска и одиночество этой темной бездны неба, и я понимаю, что молчание здесь раздавит меня.
— Я не хотел тебя злить.
— Это ничего страшного!
Он два раза цокает языком, словно подманивает какого-то зверька или птицу, и перед нами появляется укрытый длинной скатертью круглый столик. Скатерть скорее зеленая, чем голубая, но точно я сказать не могу, в мертвенном свете звезд все цвета смотрятся странно.
Мой бог отодвигает стул, садится, и я сажусь тоже. Перед нами появляются чашки, рисунки на которых все время меняются, так что я успеваю отследить только лошадку, похожую на тех, которые крутятся в карусели, мотылька с большим глазом между крыльев и череп, все это нарочито нежно нарисовано, и я бы мог часами себя занимать, пытаясь рассмотреть постоянно меняющиеся рисунки.
В чашках уже налит чай, в светлой жидкости плавают лепестки каких-то цветов. Никаких угощений нет, и хотя бы это меня радует. За последнее время я уже насмотрелся на торты, пирожные и ножи за столом.
Он смотрит на меня пристально, так что на секунду мне кажется, будто я — его врач, а он — мой пациент в психиатрической больнице. До этого я не думал, что у меня может быть такой жутковатый взгляд.
— Излагай, — говорит он. — Хотя нет, подожди, я ведь все знаю! Марциан, я не убивал твоего отца. Болезнь наслал на него бог твоей матери за все, совершенное твоим отцом. Жаль-жаль-жаль! Болезнь убила его, но оказалось, что тело твоего отца крепче, чем его душа. Он умер, и я забрал его обратно, туда, откуда он и пришел однажды. Но когда тело его ожило, я вселил в него нового себя. Как, собственно, и делаю с каждым родившимся и родившимся заново.
— Нового себя?
— А ты как думал? — спрашивает он, и звезды снова говорят со мной. — Вы все и есть — я!
Звон голосов заставляет дрожать чашки, а я удивляюсь, как не лопается фарфор.
А потом он трогает ручку чашки, снова говорит одним, моим голосом и даже с моими интонациями:
— Но мы не со всеми дружим.
Он берет чашку, потом словно забывает о ней, взмахивает рукой, так что чай выплескивается на скатерть.
— Я бы на твоем месте, а я на твоем месте, потому что ты — кусок меня, со всеми твоими надеждами и чаяниями, и милосердием и глупостью, смирился. Дети и родители, это категории времени! Одни уходят, другие остаются, и так сменяются эпохи. Твое время тоже уйдет. Все переменится, и постоянны только изменения, как сказал еще Гераклит!