Передо мной открывается холодное на вид, туманное пространство, населенное, в основном, елками. Леса здесь густые-густые, совсем не такие, как в Италии. Поезд проплывает по мосту над черной рекой, и корни деревьев спускаются к самым ее берегам, будто чтобы напиться.
Я никогда не видел этой природы прежде, но у меня есть ощущение, что я еду домой, и все происходит правильно. Отсюда, однажды, приехал папа. А теперь я возвращаюсь сюда вместо и для него.
Трава здесь какая-то странная, будто ржавчиной тронута, и вообще вся природа строже, яснее. Горизонт кажется прямым из-за ровных верхушек елок, и сами они стоят, как будто их кто-то очень аккуратный поставил в пластилин. Мне не верится, что это здесь живет наш безумный народ. Италийская природа буйная, она больше про хаос и про свободу, и больше подходит тому, что я думал о нас. Мне надоедает смотреть на то, какое все одинаковое и туманное. Здесь когда-то было самое сердце войны, отсюда шел Безумный Легион. Но земля больше не выглядит развороченной, ее раны затянулись.
Человеку, я думаю, больше свойственно создавать, чем разрушать. А когда он разрушает, ему плохо. Я стараюсь не разрушать вещи, потому что хочу быть счастливым. Я снова захожу в купе, быстро, как будто за мной гонятся злодеи из фильма, закрываю дверь. Ниса сидит на кровати, смотрит в черное окно, будто что-то там видит, и расчесывается в темноте.
— Надо теперь говорить.
— Ну, — отвечает она. — Наверное.
А потом складывает руки на груди, смотрит на меня, будто я во всем виноват.
— Хорошо, ладно, точно надо сказать. Доволен?
— Не доволен, — честно отвечаю я.
— Если бы ты вчера не чувствовал себя так, я бы с тобой не поехала.
— И что бы ты ела без меня? Ты что думаешь, что я виноват?
— Нет, я тебе просто говорю.
— Ты говоришь таким тоном, как будто это из-за меня.
— Потому что это правда из-за тебя. И из-за меня. Из-за нас с тобой. А теперь я в замкнутом пространстве.
Мы говорим тихо, практически шипим друг на друга, и эти звуки, наверное не очень приятные, будят Юстиниана. Он свешивается вниз, говорит:
— Уважаю ваше право на личное пространство так же, как вы — мое право на здоровый сон.
— Нам нужно тебе кое-что сказать, — говорю я.
— Вы встречаетесь? Это ничего, я ее у тебя отобью.
Мы с Нисой молчим. На самом деле я не знаю, встречаемся мы или нет. Или мы так дружим? Ниса касается пальцем кончика своего носа, давит, будто нажимая какую-то невидимую кнопку, которая придает ей решительности.
— После того, что я скажу, ты не захочешь со мной встречаться.
— У тебя триппер? О, не переживай, я люблю приключения!
— Теперь я не захочу с тобой встречаться.
Мне и смешно, и немного обидно. Я не чувствую к Нисе какой-то очень яркой ревности, но я как будто не совсем отделяю ее от себя. Ощущение странное, у меня такого не было.
У меня было другое: мама. Я стараюсь не думать о том, что случилось, потому что сразу становлюсь другой — печальный и болезненный, как будто у меня везде кровь, и сам я — рана.
Офелла спит, все в той же позе, отчаянно обнимает одеяло. Я думаю, лучше по очереди им сказать. Офелла переживет меньше стресса, если Юстиниан уже выдаст худшую реакцию, которую может.
Ниса повязывает платок, осторожно убирая волосы. Снова не видно ничего, кроме ее глаз. Она берет перчатки и натягивает их, но пальцы остаются свободными, и она вытягивает руки, будто хочет погреться у несуществующего костра. Я без слов понимаю, что пора. Чуть вздергиваю шторку, так что узкая полоска утреннего света проникает в купе.
Запах гнили теперь вовсе не сладкий, мерзкий, но ко всему можно привыкнуть, и он больше не кажется мне таким чудовищным. Белые пальцы Нисы мгновенно окрашиваются сиреневым и черным, распухшие, кажущиеся неповоротливыми, они тем не менее двигаются как живые, и оттого выглядят еще более жутко. Ниса закрывает глаза, и я вижу опухшие от загустевшей, гниющей крови сосуды на ее веках. Указательный и большой пальцы прямо там, где смыкаются с кожей перчаток, обнажены до самой кости. Юстиниан смотрит во все глаза, я не знаю, чего от него ожидать — он мог бы и заорать от испуга, а мог бы и целовать эти руки. Он смотрит на Нису, потом снова на ее руки, на блестящие островки плоти под гниющей кожей. Только пальцев, думаю я, вполне достаточно. Увидеть больше я бы не хотел. Мне жаль Нису, и в то же время она, разлагающаяся на свету, проживет намного и намного дольше меня, целого, живого, с бьющимся, горячим сердцем.
Юстиниан зажимает пальцами нос, говорит:
— Я всякого повидал, но нюхал куда меньше.
Получается смешно и гнусаво, но мы с Нисой смотрим на него серьезно. Прими нас, думаю я, хотя вообще-то причем здесь я? Юстиниан рассматривает ее руки с горящим, даже не очень вежливым интересом, потом спрашивает:
— Больно?
Ниса качает головой.
— Так наказали твой народ?
— Это дар, — говорит Ниса. Она хмурится, затем нараспев тянет:
— Матерь наша земля, дает нам жизнь вечную, но наполовину мы принадлежим ей, и она берет свое. Земля пожирает наши тела.
— Вечную жизнь?! Ты серьезно! О, я бы хотел жить вечно! Я бы столько хотел увидеть!
А потом взгляд его натыкается на ее пальцы, сбивается вместе со словами. Он говорит:
— Если ты откроешь лицо, меня стошнит.
— У всего есть свои плюсы и минусы, — говорю я.
— Дурачок прав. Слушай, а причем здесь солнце? Почему ты не разлагаешься, скажем, после вечернего чая? Или от заката до восхода луны?
— Потому что солнце питает мою богиню, греет ее тело, и она пожирает и переваривает наши тела.
— Какой хтонический ужас! Мне нравится!
Но я вижу, что ему нравится намного меньше, чем он показывает. Глаза у него большие и внимательные, как у человека, который очень хочет показать, что ему приятно на что-то смотреть, а на самом деле нет. Юстиниан слезает с верхней полки и наступает на Офеллу. Она вздрагивает, подскакивает, и в этот момент, наверное, видит самое худшее, с чего можно начать день. Разлагающиеся пальцы Нисы тянутся к ней, хотя на самом-то деле Ниса в этой застывшей позе провела уже пять минут. Офелла, ошеломленная сначала грубым пробуждением, а затем этим зрелищем начинает визжать. Ниса бросается к ней, чтобы зажать Офелле рот, но явно не думает о том, как это выглядит, а Юстиниан, не удержавшись, падает на пол.
— Офелла! — говорю я. — Офелла, все в порядке!
Наверное, я говорю неубедительно. Я хватаю Нису за руки, прижимаю к себе.
— Все хорошо! — говорю я. — Она…
Она что? Не очень хорошо было бы сказать, что она не дикая. Ниса такой же человек, как и мы все.
— Она хорошая, — говорю я, наконец, и тогда Юстиниан начинает истерически смеяться. Некоторое время визг Офеллы и смех Юстиниана представляют собой один и чудовищный звук, а потом Офелла смотрит на Юстиниана, и вдруг глаза у нее становятся скептичными. Наверное, она понимает, что никто здесь не собирается никого убивать, как в фильмах про живых мертвецов.
— Что это было?! Что это, мать твою, было?! Это твой дебильный прикол, Юстиниан?
Но Юстиниан не перестает смеяться, а Ниса вдруг начинает плакать, и слезы у нее вполне настоящие, и я понимаю, как ей обидно. Я прижимаю ее к себе, глажу по голове. Офелла ругается, Юстиниан смеется, а Ниса плачет, только я ничего не делаю. Раздается стук в дверь, настойчивый и нервный, и я закрываю шторку, пальцы Нисы приобретают прежний вид. Я открываю дверь, улыбаюсь проводнику.
— Прошу прощения, — говорит он. — Я слышал крики.
Офелла на секунду кажется предельно разозленной, и я почти уверен в том, что она сделает что-то ужасное, расскажет про Нису или в чем-нибудь нас обвинит, но ее лицо вдруг становится очаровательным, улыбка придает блеску ее глаз совсем другое значение.
— Простите, пожалуйста! Мне приснился кошмар!
А я напоминаю:
— Мы едем в Бедлам.
— Я не хотел вас беспокоить.
— Мы уже все обеспокоены и без вас, не стоит переживать, — выдавливает из себя Юстиниан. Ноздри у проводника трепещут, запах он явно улавливает, но не соотносит с чем-то детективным и человеческим. Может быть, думает, что раз мы едем в Бедлам, то и гнилое мясо с собой в рюкзаках везем.