Посторонний спал, и сны ему снились яркие, хмельные, одомашненные животным вожделением и мятной детской радостью. Завтра он проснется и отправится за новой добычей.
Вивисектор не проснется никогда.
Со́бак
Белые хлопья таяли, едва касаясь земли; было промозгло. Перрон словно вымер, лавочки похожи на изогнутые скелеты ископаемых зверюг. Поезд, видимо, не придет никогда, я сдохну в ожидании.
Черт меня дернул пуститься по кочкам да буеракам, по бездорожью и сонным лощинам российской глубинки! Засопленным оборванцем в грязной куртке. Но выбора-то у меня не было.
«Поезда скоро не жди, – сказал путевой обходчик, – сильные заносы».
Ну и заносы. Торчу в этой дыре почти сутки; на тебе – заносы! Вокзальная скамья привыкла к моей спине, досточки, истыканные сигаретами, с вырезанными ножом незатейливыми народными выражениями – как родные.
Деревенька – двадцать дворов, сплошь кулачье, фиг подступишься. И в карманах почти не звенит. Маршрут моих передвижений строго выверен: продуктовый магазин – лавка – туалет. Елки глядят хмуро, настроение – мрак. Вечно бухая Маня из продуктового имеет привычку покидать свой пост до срока; нужно поторопиться, не то останусь не жрамши. Последние бабки я растягивал, как мог, но аскет не аскет, а в желудке урчит. На все свои медяки я мог приобрести лишь полтора пирожка с мясом. Или пирожок и сигарету. Или пирожок и несколько коробок спичек. Хоть и не нужны мне спички.
Снег меж тем повалил стеной. Усталой, пришибленной поступью влачусь к заветному строению. Открыто, слава те…
Лицо продавщицы, опухшее не более, чем всегда, помято и маловыразительно. Подозрительные поросячьи глазки осмотрели меня с раздражением, а мои честные медяки – с откровенным презрением. Ей ли, мымре, презирать меня? Ей ли, свинообразнице местечковой? Ей ли, невыносимо антиженственной даме, закапавшей своими бесчисленными жировыми подбородками сомнительную белизну непрезентабельного халата, меня осуждать?
Да, я осунут, небрит, бледнолиц. Да, я одет весьма неприглядно. И все же… все же… Неужто ей не видна печать благородного страдания на скорбном моем челе? О плебейская душонка…
Я купил-таки пирожок, сигарету, коробок спичек и пакетик сухой вермишели, коей сердобольные китайцы повсеместно осчастливили российский народ. Пакетик устроился за пазухой. Спички и сигарету сунул в карман – курить не хотелось. Хотелось медленно и печально играть ноктюрн на старом пианино, а затем поглубже улечься в кресло, грея ноги у камина, огонь которого отбрасывает волнительные блики на хрустальный бокал с красным вином.
Пирожок, зажав, как пинцетом, двумя пальцами, я держал на почтительном расстоянии от органа обоняния. Пирожок напоминал своей масляной сухостью и несвежим запахом застарелый грех из разряда мелких пакостей, невзначай вспоминающихся на смертном одре, неприятно поражая исповедника своей незначительностью.
В здании вокзала отряхнулся, хотя брюки уже промокли – не тягаться забугорной джинсе с нашенскими зимами. Скорбно сел на лавку, попытался причесать мысли или расслабиться, то бишь – разогнать смурь и неуют хотя бы частично. Пирожок пах вызывающе, накатили голодные спазмы; я поместил его на краешке скамьи и отодвинулся на другой край. Для счастья не хватало слишком многого.
Кто бы мог подумать, что столь благоразумный юноша попадет в такую бяку? Хмельное задиристое настроение толкнуло меня в авантюру – сильные мира сего озлились на мою безыскусную прямоту и вознамерились жестоко наказать.
Проще говоря, моя возлюбленная оказалась также возлюбленной желчного, мелочного, неврастеничного душегуба, старческой, но железной рукой держащего сеть подпольных притонов. Жестокая девчонка вовремя предупредила меня по телефону и испарилась из моей жизни, пока я, смущенно оглядывая разгромленную квартиру, стоял истуканом посреди холла и слышал лишь «пи… пи… пи… пи…» в трубке.
На сборы не было времени. Выбегая из парадного с холщовым рюкзачком, я заметил черную машину, въезжающую в проем дворовой арки. Как и следовало ожидать, оттуда вышли четыре неулыбчивых тролля и направились в мой подъезд. Спрятавшись под лестницей, я переждал, затем дал деру.
Конечно, поезда – дело ненадежное, однако я езжу по малопопулярным веткам, пересаживаясь на разных станциях, пользуюсь добротой дальнобойщиков, а чаще всего полагаюсь на свои ноги. Все то, что некогда изучалось на географическом факультете, предстало ныне воочию.
Как же велика и многообразна ты, Родина!!!
Какое изобилие нетривиальных маршрутов, какие пленительные капризы и сюрпризы неизведанных местностей! Не предполагалось, что я так быстро одичаю и видоизменюсь. То, на что я раньше и не взглянул бы, ныне представлялось донельзя привлекательным. То, что я ел, то, где я спал, то, какими делами я занимался, стремясь к выживанию, – непередаваемо. Об этом не принято рассказывать в модном будуаре. Об этом можно только плакать. Простите за манерность, нервы, знаете…
Пока я жалел сам себя, рука потихоньку тянулась к пирожку – то требовал своего предательский желудок. Однако вместо сухого, жирного, возможно, все еще теплого продукта ладонь уткнулась во что-то мокрое и холодное. Возле лавочки, неслышно подкравшись, стоял со́бак. Беспородный, неприкаянный. Ростом чуть выше лавочки, похож на сеттера, но худышка и трогательно косолап. Светлая, но грязная шерсть с черным пятном на полморды. Пронзительно-детский взгляд карих глаз был мудр и невинен одновременно. Пол животного определению не поддавался – густая мокрая шерсть плотно облепила брюхо и лапы. Мама всегда жалела таких замухрышек и подкармливала, звала ласкательно: «Со́-о-обак… Фи-и-има…» А я тогда был мелкий и не читал ни Ильфа с Петровым, ничего не читал. И учился я в школе так себе…
Господи, осознал я, как же давно не общался я с нормальными людьми (мурло продавщицы не в счет), если даже собачьи глаза способны меня смутить.
Однако со́бак не тронул пирожок. Хотя в его глазах повис недвусмысленный вопрос.
Я, конечно, мог бы сказать: «Пш-ш-шла!» и топнуть ногой, но в таком разе лишился бы общества. Честно! – хочется присутствия кого-то рядом, чтобы сочувствовал и не грузил. Со́бак в данном случае пришелся кстати.
Случайный знакомый отвернулся и начал ожесточенно выкусывать из грязной лапы. Сиротинка, как и я. Чей? Ничей. Вышел из снежной пелены и вернется туда же.
Так вот: облезлые зеленые стены, кое-где с потеками, зарешеченное окошко кассы, лавочка и мы с со́баком.
Окончив туалет, он поднялся и последовал к двери. Зачарован снежнейшей пеленой, остановился, качнул хвостом наискось – рассеянный артистический жест, словно задумавшийся музыкант, уловив чутким ухом отрывок знакомой мелодии, проследил течение нот взмахом тонких пальцев. Я не хотел, чтобы он ушел.
– Кутя! – заискивающе сюсюкнул, – Кутя, на!
Со́бак задумчиво оглянулся через плечо, помедлив, вильнул хвостом из вежливости.
– Иди, на! – я протянул пирожок.
Не спеша, мелкими шагами, пошел – остановился, пошел – остановился, – гордость не позволяла показывать, как он голоден, – приблизился ко мне. Он не смотрел на руку – смотрел мне в глаза, силясь угадать, не сволочь ли, из тех пропивших последний стыд уродов, что подманивают животное, чтобы ударить или плюнуть. «Худо мне, брат», – сказали мои глаза. Со́бак распознал родственную душу, подступил ближе, деликатно, как умная лошадка, охватил зубами пирожок и отделил половину, словно ножом, чисто. Жевал в задумчивости, а не глотнул целиком, что также свидетельствовало о его необычной деликатности.
Хвостом – благодарю! – уселся на задние лапы, продолжая рассматривать снег. Недоеденный пирожок медленно каменел у меня на ладони. Не стал есть все, постыдился. Ну и со́бак! Уникум. Я доел пирожок, вытер руку о штанину. Грязнее она от того все равно не будет.
«Можно почесать вас за ухом?» – протянул руку.
«Да не стоит, пожалуй», – ответили взглядом. Со́бак рассматривал снег внимательно, словно Амундсен, прикидывающий путь для своей экспедиции. Снег все падал, падал; пелена обволакивала мягко, но требовательно – я вроде бы уснул. Лохматый приятель подошел и ткнулся носом.