– Это не мама, – ответило «сокровище», – а ее знакомая, лауреат международного конкурса пианистов, и ждет она не меня, а вас. Она тоже была на встрече с дядей Исидором, поскольку собиралась послушать его треп, но после вашего трепа ей больше ничего не хотелось слушать, и она выразила желание немедленно познакомиться с вами.
У меня кольнуло под ложечкой.
– Почему же ты тогда направила меня в кафе, а не сразу к ней?
– У каждого свой интерес.
– Кто из тебя вырастет, если ты сейчас такая меркантильная?
– Не ваше дело, – парировала она и, обратившись к этому пугалу, сказала уже тоном послушного ребенка: – Тетя Вероника, – перед вами дяденька Подхомутов, одна из достопримечательностей нашего поселка.
– Ты мне льстишь, – скромно заметил я.
– Она права, – заметила тетя Вероника неожиданным колоратурным сопрано, составляющим разительный контраст с ее внешностью. – Такое не всякий раз встретишь. Вас в пору в музеях демонстрировать.
– Восковых фигур? – полюбопытствовал я, придав и лицу, и голосу как можно больше наивной невинности и невинной наивности.
Пропустив это мимо ушей, она продолжала разглядывать меня, как диковинку из кунсткамеры.
– Я впервые встречаюсь с подобной профанацией… Вам не стыдно?
– Стыдно чего?
– Так обманывать людей?
– А вам никогда не приходило в голову, что иногда люди желают быть обманутыми?
– Чем, той абракадаброй, которую вы сегодня барабанили?
– Что в этом худого?
– И вы еще смеете спрашивать?.. Так испакостить великое творение!..
Я продолжал изображать непонимание.
– Можете считать это моей Фантазией на темы Шопена. Есть же Вариации на тему Шопена у Рахманинова. Почему же их не может быть у Подхомутова?
Тут, кажется, я хватил через край.
– Вы либо идиот, либо провокатор, – прошипела она, побелев от бешенства.
– Предпочитаю все-таки первое, это безопасней— заметил я в ужасе от того, что мои образы не срабатывают.
Она мерила меня взглядом, где презрение и ненависть уживались с радостью первооткрывателя.
– Нет-нет, я ошиблась, вы не просто провокатор, вы – жулик, и я намерена уничтожить вас. Такой цинизм прощать нельзя.
Сказав это, она, не простившись, скрылась в доме, а Ксюша, напомнив, что наша следующая встреча в семь часов вечера, послушно пошла следом.
Оставшись один, я погрузился в грустные размышления о превратностях судьбы, и хотя все сказанное этой мегерой было более чем справедливо, я чувствовал себя до предела уязвленным.
Не скрою, как и подавляющее большинство людей, я тщеславен, а в том, что касается музыки, тщеславен непомерно. В поселке я окружил себя небольшой группой поклонников и поклонниц, вернее поклонниц и поклонников, которых периодически дурачил, вставляя в Шопена и Листа самого себя, и вовсе не из желания обогатить классиков, а потому, что не знал исполняемые мною сочинения от начала до конца.
Мои выкамаривания неизменно воспринимались фонтанами восторгов и крокодиловыми слезами оттого, что я украшаю птицефабрику, а не Карнеги-холл. Ответом были потупленный взгляд и многозначительное молчание, и хотя меня всего, конечно, распирало, тем не менее я всякий раз тщетно давал себе слово не зарываться, но выкамаривания каким-то чудесным образом сходили мне с рук. Я продолжал слыть маэстро и творческой личностью, слава моя в среде местных дам бальзаковского возраста росла так стремительно, что я поверил в это сам, в результате потерял бдительность и теперь надо мной собирались тучи, которые следовало немедленно разгонять.
С ксюшиным шантажом я справлюсь, хотя и не без труда, а вот с этой Горгоной все будет гораздо сложнее. Она, похоже, принадлежала к той породе людей, которые идут напролом, без оглядки, бездумно сметая все, что стоит на пути, отвергая компромиссы, даже если это стоит им разбитых лбов и мятых судеб. Я бы мог представить ее вышибалой в кабаке, ответственной из Горгаза, надзирательницей в женской колонии, пришелицей из сопредельного мира – кем угодно, только не пианисткой.
Хотелось бы слышать, как эта бой-баба с ручищами молотобойца и физиономией, будто специально созданной для съемок отечественных фильмов ужасов, сыграет ноктюрн, который в последние годы был неотделим от меня, как мой треп от моей правды. Пусть я его выворотил, подверг вивисекции и хамски нашпиговал совершенно чуждыми фрагментами, но то, что там осталось от Шопена, было сыграно мной достаточно тонко, и у меня были серьезные сомнения по части того, что тонкость такого уровня по силам страшилам, даже если они и лауреаты.
Я сказал как-то (а здешние доброхоты сразу же постарались превратить мои слова в афоризм), что у каждого Красавцева должен быть свой Подхомутов. Считая должность пресс-секретаря директора птицефабрики холуйской и унизительной, я, тем не менее, местом своим дорожил и терять его не намеревался, а потому готов был драться за него до последнего. Если всесильный Красавцев узнает, что я вытворил, да еще на встрече с избирателями, и если об этом прослышит его соперник на выборах Серафим Хрупкий – независимый кандидат и предприниматель, освоивший в районе производство клюквы в сахаре, – то у хомута были все шансы стать еще и подпругой. При одной мысли о разоблачении у меня на лбу выступала холодная испарина, а ноги сами по себе принимались отплясывать жигу, будто на них действовал скрытый вибратор.
Я видел только одну возможность укротить агрессора – влюбить ее в себя.
4
Мои отношения с отцом, никогда не отличавшиеся особой сердечностью, после перенесенного Валерией инсульта стали почти отчужденными. Он теперь обращался ко мне лишь в случае крайних необходимостей, каковыми были главным образом вручение денег, передаваемых матери на мое содержание, и решение вопросов, связанных с квартплатой, которые в специфических подхомутовских условиях были настолько сложными, что даже в домоуправлении в бессилии разводили руками. Правда, при этом папаша не чурался периодически назвать меня «недоразумением», а однажды и вовсе «гирей на ноге». На это я заметил, что не просил производить меня на свет, а он потупил голову, как делал всякий раз, когда попадал врасплох, и спросил в крайнем раздражении:
– А ты уверен, что на свет тебя произвел я? – и тут же смолк, как в свое время умолкали, когда с губ ненароком срывалась политическая ересь.
Но шкаф уже открылся, и скелет наконец выглянул. Слухи о моем происхождении в семейке кружили не переставая, а Холерин изощрялись в придумывании гадких слов, которыми не уставали называть мою мать.
– Ты хочешь сказать, что я не твой сын?
Этот вопрос я задавал мысленно тысячи раз, но только сейчас осмелился его произнести. Отец распахнул окно и долго рассматривал птиц на тополе, росшем перед балконом.
– Я жду…
– Всему свое время, – сухо бросил он.
На том и кончилось, хотя правильнее было бы сказать началось, но развития не последовало, поскольку в моей голове начало звучать, и я знал, что если перетряхивание семейного бельишка продолжится, звуки прекратятся, а они в ту минуту были для меня гораздо важнее.
Я уже говорил, что в музыкальной школе меня перспективным не сочли, но, покинув ее стены и освободившись наконец от ненавистной мне муштры гаммами, канонами и полифонией, я вдруг почувствовал интерес к фортепиано и начал слышать музыку.
Свою музыку!
Это вышло совсем нежданно и на первых порах ошеломило меня: поначалу возникали только крошечные несвязанные мелодийки, потом они начали превращаться в конкретные темы, которые я пытался развивать, бездарно подражая тому, что неслось из проигрывателя тетки Валерии. Я уединялся, если такое было возможно в том бедламе, котором был наш дом, и нашлепывал пальцами по груди то, что слышал. Все это было банально и пошло, тем не менее у меня появилось нечто вроде своих этюдов, прелюдий, музыкальных моментов… Я это, конечно, не записывал, да и желания у меня такого не было, не говоря уже об умении. Мне больше нравилось создание и внутреннее слушание, и даже не столько создание, сколько фантазирование, чаще всего на темы услышанного. Если я пытался воспроизвести свои фантазии, то делал это я на все том же «шкафе с посудой» под недовольные реплики Валерии, которая в полной тоске от начавшей сохнуть руки не уставала рассуждать о самовлюбленной черни, которая пытается влезть в различные духовные состояния. Тогда я еще не сознавал, какие возможности сулят эти духовные состояния, а понял совершенно случайно, оказавшись в компании подобных себе прыщавых акселератов, каждый из которых из себя что-то изображал.