Литмир - Электронная Библиотека

Инга Кузнецова

Пэчворк. После прочтения сжечь

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

* * *

Самые интересные новости – повседневная жизнь образов.

(частная глупость)

Уровень 1

(все сразу)

Я – человек-письмо. Я – человек-письмо. Когда мне становится слишком беспокойно, я вспоминаю и повторяю эту фразу. Твержу ее себе до полного обмякания лицевых мышц. До обмякания внутренних мышц условного лица.

Я – человек-письмо-в-бутылке. Письмо в бутылке. Не человек-бутылка. Не человек-копилка. Я – человек-письмо. Денег у меня почти никогда нет, почти не было и, значит, почти не будет. Благодарю тебя, банковская система, за изобретение карточек, и течение дня – за то, что не всегда доносишь меня до банкомата. Будь благословенно, течение дня, носящее меня по таким руслам, когда я… По руслам достаточных состояний. Беспечных достаточных состояний. И состояний невыходибельности.

Благодарю тебя, космос, за то, что я случайно-неслучайно существую. Нет, нет, сейчас я не пью! Держу в руке пустой бокал, любуюсь тонко стесанными гранями.

Встроенный самогонный аппаратик моего организма работает исправно. Алкоголь ни к чему. Молоко на губах не обсохло еще: где там подбородок, где Млечный путь – толком не разобрать.

Я – человек-письмо. Желтоватое письмо, тронутое коричневым по краям и свернувшееся в трубочку. Привет тебе, человек дождя. Привет, дожди. Привет, человеки.

К вопросу о бутылках и бокалах. В детстве, которое у меня, конечно же, было, и было резко счастливым, я собирала аптечные пузырьки. Меня завораживали оплывающие формы стекла. Я еще тогда не видела изделий стеклодувов – стеклодувы выжили в Прибалтике. Думаю, это тайный орден думающих о хрупкости. В детстве я не предполагала, что тексты – это тоже стекло. Я считала их пластмассовыми.

Здесь слишком многое нужно объяснить. Я сделаю это потом.

(углы)

Кто-то определенно хранит дураков. Кто-то определенно хранит меня в сумятице производимых мною противоречий. В вихре событий, выходящих за формат разумного. В смерче абсурдности, разметывающем смерть в пух и прах, разметывающем по углам*. Во всей этой каше кто-то определенно – антициклон.

*/По углам чего? Угловатого мирозданья? Николай Кузанский был математически настроен и однажды сказал, что Бог – это окружность, центр которой везде. А края нигде. (Наверное, он все-таки хотел сказать «круг», но поторопился; а впрочем, все равно мысль – только проекция, и плоско все в этой мысли или объемно, уже не важно). Тогда получается, что Вселенная действительно угловата: она – многоугольник с бесконечным количеством углов, вписанный в такую окружность/.

Это я к чему? Похоже, я мастер создания опасных ситуаций – от самых простых до радикальных.

Сегодня началось невинно. Я проснулась слишком поздно, и обнаружила старый утюг включенным. Не смогла вспомнить, когда втыкала «вилку» в гнездо удлинителя. До того, как накануне днем выходила из дома, или после? Почему, ложась спать, я не слышала характерных потрескиваний работающего «электронагревательного прибора»? Помешал привычный гуд включенного компьютера? Гуд в голове? Я укрылась двумя одеялами и смотрела под веками артхаусный фильм про городских шаманов, снятый сквозь пламя.

Утром утюг был горячим. Лоб уже нет.

Испугаться я не успела. Только натянуть угольные «скинни», блузку Dolce&Gabbana из лилового шелка, с черными кантами на манжетах (безусловно, Кант оценил бы мой 36 размер и охотничьи навыки – я выудила ее на кладбище сброшенных иллюзий), а потом впрыгнуть в лодочки на шпильках. Ходить я на них почти не могу – только бежать, скользить, не зависеть.

Я успела набросить кожаный плащ цвета упавшей сливы, схватить рабочую сумку с карманами. И вылететь из дома.

(вранье)

На самом деле сегодня мне снилась мама, молодая, спящая в нашей прежней «хрущебной» квартире на широкой (и в реальности уже продавленной до впадины) тахте. Я вижу ее мечущееся лицо, которое никак не может проснуться. Почему-то ни отца, ни сестры с нами нет. Сама я очнулась то ли от странного грохота в кухне, то ли от запаха; да, в этом сне даже были запахи. Это был уже не чад сгорающей органики – это был звук стрельбы и кислый запах плавки, изменения дна кастрюли, в которой мама с вечера поставила варить картошку в мундире, чтобы сделать оливье.

Как символ сытой устойчивости салат оливье всегда вызывал у меня сопротивление; с самого начала, едва обнаружилось его существование, я поняла, что в нашем движущемся мире он невозможен, он нелеп; что эти приготовления, эта основательность – ложь; что, кажется, сама идея такого блюда – тупиковая ветка, вроде аппендикса, уводящая от какого-то смысла – чего? Салат оливье – это символ (неспешности, Нового года, довольства, статики…) Тогда я еще не знала, что, вступая в битву с символами, я сама рискую перейти в символический план со всеми своими потрохами.

(пытка зеленым горошком)

Вот чего никогда не забыть.

Группка астеничных девочек ежедневно томится в ожидании мам над тарелками с обледенелыми свекольными запеканками; над горками шариков цвета хаки. Кратковременное оживление вызывают обещания нянечки наложить это всем за шиворот. Радостно-невнятные крики розовощеких товарищей за окнами, гуляющих в сумерках на специально отведенном участке, звучат как радиореклама условной свободы. Бесконечность полдника. Страшные истории шепотом. Бесконечность подлинника.

Добро пожаловать в клуб будущих балерин, писателей, нонконформистов и самоубийц.

(сон/дым)

А в сегодняшнем сне все было так: на кухне то ли сумерки, то ли дымовая завеса, и мама – то ли мама, то ли я; маленькая я, стоящая над ней, перед этим (или одновременно с этим?) несколько раз пыталась прорваться на кухню и выключить конфорку, и, наконец, ей («мне») это удалось, но там уже полыхнуло. А мама-я не просыпается, она слишком устала на своей непонятной работе; ребенок-я до того придавлен своим мужеством, что не может оценить масштаб катастрофы. И все это слишком хорошо снято. И когда мама наконец просыпается, дочь, дрожа, говорит ей: «Не ходи туда».

Я видела все это глазами оператора, со стороны.

Проснулась со стиснутыми кулаками. До сих пор ноют суставы больших пальцев, втянутых внутрь, а сами пальцы до конца не распрямляются.

Уровень 2

(трехпадежный язык)

В моем языке нет падежа скота. В моем языке нет обвинительного падежа.

Это трехпадежный язык: имеет смысл говорить о бежательном падеже (бежать и упасть), лежательном падеже (упасть и лежать) и – о наиболее древнем и эффективном звательном падеже (упасть и звать на помощь). В первом случае можно проверить себя вопросом «куда?», во втором – «где?», а в третьем – «кого?». Но лучше не задавать никаких вопросов.

Я почти всегда бегу или лежу. Зову на помощь я только в самых исключительных случаях. Мне говорили: в младенчестве я не пошла, я сразу побежала. Иногда этот бег входит в противоречие с капитальным ступором. И тогда возникает ходьба – напряженная, механистичная, роботообразная. Впервые она вылупилась лет в одиннадцать – спасибо случайному эксгибиционисту. Было еще нападение с пистолетом в метро, но в переполненном вагоне некуда было идти.

А падать мне нельзя. Когда я бегу, внутри меня дзинькает то, что было моим пищеводом, желудком, кишками. Напоминая о хрупкости, о неустойчивости всего. Подчеркивая эту хрупкость и неустойчивость. Я не знаю, когда именно то, что произошло со мной, стало необратимым. Я никогда не любила ходить по врачам. А теперь я точно к ним не пойду. Я боюсь, что они направят меня на УЗИ. Врачи местной поликлиники ничего не должны знать о моих внутренних событиях.

1
{"b":"600804","o":1}