– Что, барин, хороша песня? – спросил возница у Штейна.
– Хороша, – помолчав, согласился немец. – Она очень русская.
– То-то и оно, – ответил запивашка.
И украдкой достал из-под полы нож…
Женя Ляпаков, нищий завсегдатай питерских игорных домов, был уверен, что знает фарт и его законы. Одним из таких непреложных законов было – играть до последнего. Вторым – играть не на свои. Желающих вкусить от ароматного пирога азартной игры в столице было с избытком. Из них для Женьки больший интерес представляли провинциалы, мнущие потными пальцами в тайных карманах свои, а иногда и чужие ассигнации.
Одного такого простачка, одетого в прескверный костюм, Женька и прибрал к рукам. Водил из одной компании в другую. Не давал ощипывать за зеленым сукном. Присматривался. Принюхивался. Подбирал крохи и думал, существует ли пирог. И наконец решился.
– Вот что, мой юный друг. Идем в один очень хороший дом, но такой, где нам с тобою не откажут и обратно с порога не отвернут. За это надобно будет заплатить.
– Сколько? – недовольно поинтересовался молодой парень с пропитым и злым лицом.
А Ляпаков чуял всем сердцем, что у этого кренделя имеются деньги. Не весть откуда, но имеются.
– Пять червонцев, – бухнул Ляпаков наугад.
«Злой», как окрестил нового знакомого Женька, кивнул.
– Будет тебе пять червонцев.
– Это не мне… Это для дела.
– Через два часа зайдешь ко мне в нумер…
– Так-с, любезный, – ближе к вечеру продолжил наставлять новичка Ляпаков. – Будем учиться играть в одну популярную игру. Называется она «Campis».
– Как?
– Кампис. Ты имеешь несколько жизней. И на каждую карту ставятся червонцы. Хватит червонцев-то на каждую карту?
– Хватит. Еще и останется…
– Ставлю все на нумер восемь! – объявил через несколько лет с иголочки одетый, но со злым лицом русский в одном из самых знаменитых казино мира. – Все на нумер восемь!
Его выигрыш не стал событием, которое перевернуло ход человеческой истории.
По большому счету, выигрыш его не стал даже событием, перевернувшим ход одной человеческой жизни…
– Значит, правда? – в сотый раз переспрашивал молодой парень у мужика, судя по всему отца…
Дело было в толпе на берегу реки.
Река эта не называлась никак, словно ждала своего названия.
– А шут его знат – река и река! – говорили по этому поводу жители Философской и соседних деревень.
В документах она так и значилась – Река.
Вообще у нового градоначальника была явная неприязнь к старым названиям деревень и сел.
Когда из губернии пришел указ изладить к приезду Великого Князя новые таблички, в этом самом месте между Филосовской, Сотонинской и Философской градоначальник выбрал Философскую. «Гегеля видел. И слышал!» – пронеслось у него в голове. Но то ли случайно, то ли нет, а табличку сделали со старым названием, которое не застал этот градоначальник, еще только родившись на свет.
Надо было найти и наказать сукиных детей, но человек этот взял, как говорили гимназисты, либеральный курс, то есть никого не наказывал, ничему не мешал, а все строил и строил церкви. Да и приказы его сводились к двум формулам: чтобы в праздники на торговых площадях не пахло конским навозом да не было упившихся до состояния скотского или близкого к оному.
И ни приезд высочайших лиц, ни народное волнение, докатившееся и до северного уголка, не могли взволновать его миролюбивый меланхолический нрав.
Одно ставили местному главе в вину.
Не добился он, чтобы в уезд проложили железную дорогу. И остался городок в сорока верстах от цивилизации. О причинах, по которым железку не дотянули до Вороньего Поля, спорили, выбирая, собственно, между двумя. Первая: глава был вусмерть пьян (водилась, водилась за ним хорошо скрываемая, но всем известная страсть к зеленому змию). Вторая: когда прибыл начальник железной дороги, глава мылся в бане. Поскольку одна версия не исключала другой, сошлись на варианте среднем: железную дорогу в Воронье Поле не проложили, потому что, когда приехало начальство, местный глава мылся в бане и вдобавок был вусмерть пьян, поэтому к начальству не вышел. Начальство обиделось – и отбыло несолоно хлебавши, да и не оставивши на чай.
И лишь однажды глава вышел из сонного благодушества.
В день своего юбилея он пригласил на пикник всех городских купцов. И арендовал для этого баржу. Но баржа на пороге в десяти верстах от Философской перевернулась, и все купцы потонули.
Тогда-то в толпе на берегу кто-то припомнил, что старожилы, дескать, говорили о главе и нехорошее. Будто был он по рождению мужиком, повез однажды какого-то немца, да и пропал вместе с ним. А объявился лет через тридцать – под чужим именем, дворянином, при богатстве и у власти. Из-за своих тайн, дескать, и не был женат, и жил замкнуто.
Или слух, который полз по уезду, или гибель товарищей столь взволновали главу, что через неделю после испорченного праздника он в страшных мучениях скончался. Смертную муку принял у него некий безногий нищий, совсем еще молодой. Городничий за месяц до смерти подобрал этого парня у рынка и держал при себе навроде шута горохового. Парень был речист и хорошо играл на балалайке. Говорили также, что безногий принял от городничего не только смертную муку, но и кой-что еще. Но говорили уже устало, по привычке судачить.
А потом добрые уездные жители забыли худое и возвели хвалу Господу за дела последних лет жизни местного градоначальника. И когда главу на городском кладбище опускали в могилу, по всему уезду звонили колокола с церквей, построенных на деньги этого славного человека…
Еще при жизни покойного, когда потонула злополучная баржа, вследствие чего город и околотки на время остались без купеческого сословия, некий мужик в толпе на берегу ответил своему сыну на вопрос, правда ли, что глава-то в прошлом – убивец, – такими словами:
– Кой бес вомчал, тот и вымчит.
– Это как, батюшка?
– А это так, что ежели чего и было, так оно уже искупилось. Добрым делом. Православным храмом. Да нашим благополучием.
И мужик перекрестился на церковь, стоявшую близ реки…
…И надобно же было тому случиться, что именно этот парень, войдя в лета, отмахиваясь от проклятий одряхлевшего за годы отца, влез на колокольню и вместе с другими мужиками сбил с нее колокол и крест. А церкву растащили по кирпичику. Дело было в тридцатом году.
Великая война сняла кровавый урожай по уезду, где некогда жил и строил храмы глава-запивашка. Ни один из тех, кто ломал церкви, не вернулся домой. Хотя, впрочем, один вернулся – калекой. Был он хром от ранений, но руки имел хорошие. И в девяносто первом году, собравшись с силами, к своей избе в деревне Философская приладил деревянный купол и крест. После этого помер. А в новую часовню молиться никто так и не ходил.
5. После рукописи
Рукопись едва не стоила мне ужина.
Когда я хрустел обуглившимися скелетами пельменей, что-то, помимо естественной гадливости, не давало мне почувствовать первобытное наслаждение сожженным заживо мамонтом. После того как мамонт был доеден, а посуда брезгливо, но осторожно положена в зловонную раковину, в голове моей вспыхнула и погасла фамилия Штейн. Ну да, Штейном мнил себя Сергеев. А далее загорелся индикатор второго вопроса. Кто и зачем прислал эту рукопись? Меня осенило. Дело в том, что рукопись эта, прямо скажем, не толстая, то ли для того, чтобы получился объем, то ли для чего-то еще была напечатана очень крупным шрифтом на одной стороне каждого листа. Я стал переворачивать листы и смотреть, нет ли с обратной стороны каких-либо знаков свыше. И нашел.
Одно-единственное предложение, выведенное корявым детским почерком и с такими же детскими ошибками: «Если хочеш встретица нащет Сер-ва прих. завтр. на автост в десять». Подписи не было, и я не знал, кто же назначает мне свидание. Хотя бы – мужчина или женщина. И если женщина, то симпатичная или нет.
Тогда я подумал, что мне написала женщина, симпатичная и не отягощенная печатью интеллекта. И невинности. И на свидание решил пойти.