Только Томас, когда эта девушка опять пошла танцевать — и с кем же, с Томсом, — стеснялся спросить Роберта, как ее зовут. Кто она? Тяжко было у него на сердце. Томс ни на мгновение ее не отпускал. Может быть, это его девушка? Или его жена? В отчаянии он уже готов был спросить Роберта. Но тот опять танцевал с Леной. Они оба думали то, что, наверно, думали многие пары. Мы муж и жена. А что такое ссора? Налетело немножко пыли, и все. Наша жизнь лишь сейчас по-настоящему начинается.
Одни, потом другие бросили танцевать. Окружили Томса и девушку в красно-коричевом с блестками. Улыбаясь, смотрели на них. Хлопали в ладоши.
Когда Томас уже сидел между Робертом и Леной, нехотя потягивая через соломинку фруктовый сок, девушка вынырнула совсем близко. И пошла между столиков к столу Роберта. Одно мгновение она неподвижно стояла перед глазами Томаса, высоко вскинув голову с мерцающими золотисто-каштановыми волосами. Потом проговорила:
— Скажи-ка, Томас, неужто ты и вправду меня не узнаешь? Оттого, что я не заплела косы сегодня? Или ты не желаешь со мной танцевать? — Глупейшая мысль пронеслась в голове Томаса: на ней платье бедняжки Эллы. Роберт расхохотался.
— Он правда тебя не узнал, Тони.
— Неужели? — Тони чуть-чуть улыбнулась. Она никогда не улыбалась во весь рот.
— Можете переночевать у нас, — сказал Роберт, — мы оба в числе устроителей праздника. И все равно должны оставаться, покуда не уйдут последние гости.
— Еще дольше, — вставила Лена. — Надо будет помочь уборщицам. А ты, Роберт, верно, прямо отсюда пойдешь на завод?
Может быть, они это только так сказали, чтобы обеспечить ему и Тони несколько счастливых часов? Томас подумал об этом много позднее, а может, и вовсе не подумал.
Эльза крепко спала. Возможно, она и слышала что-то сквозь сон, но решила, что вернулись родители. Радость жужжала вкруг Томаса, как пчела в летний день, хотя его безбожно клонило в сон.
И вдруг он вскочил. Рука его была свободна. Он лежал в постели один. Тони сидела у окна. И плакала. Когда Томас прижал ее к себе, стал расспрашивать, она заплакала еще горше. И ничего ему не отвечала. Он сцеловывал слезы с ее щек. Она успокоилась, взяла себя в руки и заговорила, поначалу тихо, потом с горячностью.
— Ведь это же дурно, что мы здесь вдвоем? Да, дурно, очень дурно. И что любим друг друга как сумасшедшие, и счастливы, и оба одинаково радуемся, только радуемся, и ничего другого для нас не существует.
— Нет, это хорошо, очень хорошо, — говорил Томас и гладил, все гладил ее теплые волосы, — мы с тобою вместе навсегда, наконец-то мы поняли, что нам нельзя разлучаться. Разве это нехорошо?
— Хорошо, — согласилась Тони, — я уж давно знала, что так будет. Но сейчас все уже всерьез, я хочу сказать, именно сейчас такая радость, именно сейчас, и мне больно от этого, и я думаю — нехорошо мы поступаем.
— Чем нехорошо? Отчего тебе больно?
— Из-за Хейнца. Он в тюрьме. А мы с тобой встретились и о нем не вспоминаем.
— Да, твоего Хейнца засадили. Но он наверняка уже на свободе. Хейнер Шанц объявился. Видно, совесть заела, понял, что загубил его молодую жизнь. Это ведь Шанц ударил Штрукса.
— Нет, — воскликнула Тони. — Хейнца так быстро не выпустят. Даже если он и не трогал Штрукса. Следователь ведь берет под сомнение любую мелочь, любое слово, даже любую мысль, вот так и выяснилось, что Хейнц много в чем виноват. Ах Томас, если покопаться, то кто же из нас не виноват в том или этом? А кому, скажи на милость, не приходила в голову злая мысль о том или этом? Кто косо не поглядывал на другого? Не сердился из-за каких-то там историй на заводе? Даже мы с тобой, уж жизнь, кажется, готовы отдать за общее дело, а и то, случается, скажем недоброе слово, если что не по нас. Они дознались, что Хейнц забастовал одним из первых, а еще раньше подстрекал к забастовке своих товарищей. Он сидит в тюрьме. И страдает, хотя Хейнер Шанц и заявил, что виноват он. Конечно, это хорошо с его стороны, очень хорошо. Но у Хейнца все равно жизнь испорчена.
— И потому нам с тобой нельзя быть вместе? — возмутился Томас. — Потому и наша жизнь должна быть испорчена? Не реви, пожалуйста. Ты, видно, любишь Хейнца и не можешь его позабыть.
— Почему ты говоришь мне такие слова в первое же утро? Сейчас даже еще не утро. И ты отлично знаешь, что я люблю тебя и больше никого на свете. И даже не думаю о том, что ты путался с Линой и еще с этой девчонкой, которая причинила тебе столько горя и неприятностей. Все об этом говорили, а я их не слушала. Никогда я не думаю о том, что у тебя было с другими. Потому что, с тех пор как тебя хорошенько рассмотрела за столом у нас дома — ты тогда помогал Роберту готовиться к экзамену, а потом перебрался к нему в чулан, — я только радовалась, что ты живешь со мною под одной крышей.
А когда у тебя Лина появилась, я была очень расстроена, хотела ее с тобой разлучить, но все равно знала, навсегда ты с ней не останешься, только со мной останешься навсегда, но для тебя я тогда была еще дурочкой, ребенком. Ты и не смотрел на меня. А потом я заметила, хоть ты и считал меня дурочкой, что с тобой что-то неладно, может быть, думала я, у него с Линой врозь пошло. А Хейнц тогда уже не отставал от меня. Он был совсем один, его мать ужасно тяжело болела. И он заботился о ней. Завтра утром я пойду в больницу, узнаю, как она там. Она, может и не знает, что случилось с сыном. А я, ты пойми, Томас, я часто встречалась с Хейнцем, но не хотела связываться с ним навсегда. Я думала, если останусь с Хейнцем, значит, потеряю тебя. Ты ведь должен был, должен был наконец признать меня своей любимой. И вот вчера вечером уже дошло до этого. Дошло и так осталось. Ты же понимаешь, я не могу не горевать о Хейнце. Мы двое, ты и я, любим друг друга, мы счастливы и получается, что мы покинули его в беде.
Томас вдруг вскипел. Крикнул:
— Что ты там несешь! По существу, это он нас покинул в беде. И не только тебя и меня, но нас всех. Примкнул к тем, кто против нас. У него хватило бы ума это понять. Но понять он не захотел.
— Мне очень грустно, что он этого не понял, и тем грустнее, если не захотел понять.
— Ты все еще любишь его!
— Возможно. Немного. Да. А почему мне нельзя? Разве ты сам не думал: мне надо было поумнее с ним разговаривать. Больше уделять ему внимания.
А ведь она права, пронеслось в голове Томаса. Что-то похожее я думал. Мы никогда особенно им не занимались. Или только когда все шло хорошо. Например, когда учились вместе. А если что-то было с ним не так, он становился нам в тягость. Уж больно острый у него язык. А теперь уже поздно.
И хотя он это только подумал, Тони словно в ответ на его мысль сказала:
— Неправда. Ничего никогда не бывает поздно.
Он нахмурился. Значит, она до сих пор не забыла Хейнца? И все же ему нравилась непокорность, неподкупность ее чувств. Никогда она не соврет, не приврет ни слова. Даже если будет надрывать ему сердце своей прямотой. Все, все нравилось ему в ней, ибо он любил то, что была она, хорошо ли было ему от этой любви или плохо.
Они проспали до утра. Роберт и Лена были на заводе. Только Эльза уже второй раз к ним заглядывала. И наконец спросила:
— Кто вы такие? Почему вы здесь? Вы что, у нас останетесь?
Томас рассмеялся.
— Ты, видно, нас совсем забыла. А мы ведь с тобой старые друзья.
— Ах, верно, — сказала Эльза. Личико ее омрачилось. Куда же оно прячется, это прошлое? Не было его, и вдруг оно опять выползло.
Томас решил ехать в Коссин через Грейльсгейм. Пусть, думал он, учитель Вальдштейн познакомится с моей Тони.
Он не знал, сколько юношей и девушек, живших когда-то в Грейльсгейме, года через два-три думали то же самое: Вальдштейн непременно должен познакомиться с моим парнем или с моей девушкой. И сам Вальдштейн, долго не получая вестей от кого-нибудь из учеников, думал: как же так я ничего о нем не знаю? Все ли еще он живет один? А если нет, то в какие руки он попал?