Вернувшись домой, мрачно щурясь от ставшей уже хронической головной боли забот, досад и разочарований, потащился через северный вход, на ходу поводя плечами, чтобы затянуть потуже галстук на манер удавки: куда он так разоделся? В нем все еще не нуждались в Башне, ему не нужно было сегодня меценатствовать.
На приставном столе для почты, которую Альфред хищно рассортировывал сразу же при получении, его умудрились дождаться пришедшие с последней рассылкой пара писем, утренняя газета и даже бандероль в белоснежной обертке.
Осознав, что так и не уточнил, который час - а час, выходит, был ранний - только уныло скривился.
Подозрительные не подписанные емкости, пусть и прошедшие антитеррористический контроль почтового отделения, Брюс предпочитал открывать самостоятельно, что он и сделал, иронично усмехаясь.
В плоской коробке жизнерадостного вишневого цвета, подобной тем, в которых обычно преподносят женщинам штучную чушь вроде перчаток, платков или хрупких гробиков орхидей-однодневок, и на которую он, разумеется, первым делом посмотрел с отчаянным сомнением, лежала вскрытая упаковка двойки “Мун пай”, содержащая в себе аккуратно переломленное пополам печенье.
Сделать ему такой подарок мог только один человек.
Обязанность осторожного разделения сладостей всегда доставалась Томми, потому что пальцы Брюса к мягким нажатиям и ювелирной работе были непригодны, по крайней мере, тогда, и крошек он всегда просыпал на четверть от всего “лунного пирога”, гонимого дворецким, местным богом питания, за “непригодный в пищу химический состав”…
Тот самый грозный Сатурн и Саваоф, невидимо наблюдающий за подвисшим хозяином, ставшим полем сражения между лечебной ностальгией и слащавым ощущением, неминуемо настигающим обхаживаемую персону, вежливо вскинул брови, выходя в круг его зрения - чувствовал себя виноватым за глупую ссору, крупнейшую со времен хозяйского четырнадцатилетия.
- О, скажи еще, не знаешь, что это, - просмеялся Брюс, мягко отстраняя воспоминания детства. - Ты вернулся прямо следом за мной? Я испортил тебе выходные с самого начала, да?
- Еда, которую уже кто-то употреблял, сэр? - невозмутимо откликнулся старый острослов, дерзко игнорируя их разногласия. - Я полагаю, какие-то антикризисные меры?
Обнадеженный его жестким тоном Брюс моргнул: да, похоже, тот ночной побег на каток качественно оставил след в его памяти…
- Ты и правда злодей, Альфред… - умилился он, мимоходом смахивая посылку вместе с содержимым в корзину для бумаг.
Дворецкий поклонился, только оглядывая невозмутимо выкинутый сверток картона, бумаги и несчастного печенья.
Мастер периодически удивлял его очень сильно.
- Не смотри так, - Брюс заметил его удивление, и продолжил неожиданно для себя резко и цинично. - Давай будем честны в разговоре хотя бы иногда: после таких жестов никто, кто мне по нраву, не навещает меня. Ждут ответных подачек. Мне что, послать ему в ответ Меккано?
Но вскоре выяснилось, что он ошибался хотя бы в этом, исключительном случае.
Весь день между ними продолжала нависать угрюмая неловкость, победить которую было невозможно.
За обедом отгоняющий себя от последнего рубежа Брюс слишком много ел, переел и за ужином - основательно, медленно, почти издевательски - и в промежутках между змеиной спячкой этого дня он стал примерно так же излишне активен, тяжеловозен в движениях и тренировках - и крепатуру, оглушающую его тело к вечеру, уныло было терпеть и наблюдать.
Круг бесконечного дня было не разорвать - скучно, скучно, скучно - и тяжесть его особенной тайны, укрытой в бумажнике, изводила его.
Он переборщил со спиной, замучил ноги, и можно было обойтись без становой тяги. Подбрасывая себя к перекладине, пытался сделать безупречный вейлер. Хотя бы пристойный. Хоть какой-нибудь. Бросал эту затею и начинал с простых переворотов, чтобы чуть погодя снова облажаться - и о штальдере даже мечтать было глупо.
Он отжимался от перекладины, пока кровь не застила ему глаза.
И тогда он уселся на полу и разглядывал темные пятна перед глазами пока они не покинули его: день слишком длинный.
Блуждал вокруг дома, осторожно втягивая сгущающуюся тьму носом; долго плескался в такой горячей воде, что чуть не получил ожог восьмидесяти процентов кожного покрова; не выдержав, намытый и взведенный, дрожа, словно недоросль перед своим первым порнографическим фильмом, укрылся в кабинете, чтобы вскрыть тайник.
Помедитировать на фиал с откровениями.
Полупрозрачная пробирка из дымчатого симакса неудобно устаревшего образца оставалась прохладной на ощупь - определенно, не воздух, не утренний туман, не грязная дождевая вода.
Неужели это и был тот ответ на все вопросы? Почему… Ему стоило навестить клетку с Крейном, ему стоило быть серьезнее.
Надеяться на практическое применение этого ключа было бы глупо, но любопытство не унималось. Впрочем, любое прошлое было сокровищем - даже несчастливое, оно лучиной разгоняло сумрак незнания…
По крайне мере он готов был признать, что слишком часто думает о придурке.
О прошлом Джокера он мог вообразить себе все, что угодно - по крайней мере, думал, что может - и о своих недостатках, одновременно, был осведомлен, теперь и в более полной мере: представлять что-то по-настоящему печальное и взрывное мешало…
Что мешало, он не смог понять - может, и на этот вопрос есть ответ в проклятом зелье?
Может, все дело было в том, что ничего не было способно уничтожить или возвысить Джека Нэпьера в его глазах более, чем уже есть? Или - неужели - эти мысли и есть тот самый соцэксперимент, что так расстроил его?
Он мог отправить это в лабораторию под крыло Фокса и, хотя он прежде никогда так не делал - и как объяснить ему назначение этой дряни? - и провести пару-тройку тестов… На себе, разумеется.
Это были пустые фантазии, обреченные никогда не облечься в реальность.
Но он позволил себе это, почти счастливый в обретенной прямоте и твердости; даже в юности, приступая к ужасно глупым экспериментам с наркотиками, он так не волновался, хотя тогда он представлялся себе ужасно особенным, почти Орфеем, ступающим в ад за любимыми. И что, если это и правда ключ к водам Стикса? Он мог бы обрести загробный покой в своем разуме… даже учитывая свою убежденную атеистичность.
Нет, про себя он ничего знать больше не хотел, по горло сытый иной отравой, располосовавшей его: неравнодушием.
Когда раздался деликатный стук в дверь, он заставил себя не спешить, разыскивая новый схрон, раздраженный своим ребяческим поведением, да так и оставил его в ладони, надерзив самому себе.
Ему все чудился запах гари, он иногда даже украдкой прикладывался губами к рукаву своего свитера, сменившего костюмную броню, чтобы втянуть носом равнодушный запах совершенно новой ткани: бесконечный день, бесконечный, и завтра будет такой же…
- К вам мистер Эллиот, сэр, - равнодушно выдал Альфред, совершая идеальный поклон, и оба этих признака свидетельствовали о приличной дозе старикового раздражения. - И грузовик с проститутками.
Брюс моргнул, полагая, что ослышался, и предал своего нового временного друга, убирая пробирку в стол.
- Альфред? Ты шутишь? - осторожно спросил он, вставая и рассеянно скидывая с колен “Осень в Пекине”, которую пытался читать, раздражаясь от каждого чернеющего на желтоватой бумаге слова.
- Разумеется, - покаянно признался дворецкий. - Там всего лишь минивен с путанами, мастер. Лимузин, сэр, прошу прощения.
- Альфред? - позвал Брюс снова, потому что поверить, что упрямый старик что-то поменял в своих представлениях об этикете. Он открыто против человека, которому всегда рад хозяин? Небывало! - Тебе не нравятся гости?
Неутихающие опасения о его здоровье основательно подточили его и без того измотанное эмоциональное хранилище: вот, правильно, он плохо себя чувствует - может, его сердце болит и болит, а его глупый воспитанник только дергает его зря; или его точит… рак, ужасная опухоль, и метастазы черными нитями прошили это тело, и сделать уже ничего нельзя…