- Нельзя быть таким, - начал он буднично приговаривать. - Ты пойми, мне нравится, какой ты. Но нельзя. Нельзя.
Вдруг полыхнула дикая боль, и Брюс был готов взвыть, но сдержался, вглядываясь в красивое белое лицо: преданно ждал похвалы за терпение.
В воздухе запахло железом.
Настройщик комично крякнул, что-то ухватывая в самой середине, и он вдруг не смог дышать, поднялась рвота, боль стала невозможной: что-то сорвалось, надорвалось у него внутри.
Брюс замычал, требуя помощи, и они встретились взглядами.
Черно-белые глаза незнакомца были холодны.
- И пусть себе дуб… - низко зашептал он. - Средь широкого поля…
Родители мертвы, ничего не осталось. И умирать было так страшно…
Убийца вдруг вскинул брови и захохотал из глубин своей грудной клетки - смех заклокотал, забурлил, мерзкий в своей низкой чистоте.
И тогда мальчишка горько, безутешно зарыдал - тихо, но оглушая Брюса - задергался, несчастный, но белая рука не остановилась: потекла обратно с добычей.
- Там, в Луизиане, искрится, одинокий, под солнцем…
Каждое движение лишало его воли и воздуха, снова и снова, будто у него прежде было и то и другое; и унижение было невозможно вытерпеть.
- Весело шумя своей листвой…
Красивая рука прекратила не-рукопожатие, равнодушно выбросила его пальцы, и его собственная кисть безвольно опала, вялая, на грязный асфальт.
- Всю жизнь без единого друга.
Движение из глубин горла завершилось: в кулаке злодея был зажат резиновый, желтоватый сгусток, полупузырь, совершенно сухой и прозрачный: его собственный желудок?
- Что это? - недоуменно заворчал Чилл, рассматривая дряблую, мягкую резину в своей руке. - Это нам не понадобится, - он наклонился к Брюсу. - Больше не понадобится, верно? Ты ведь доверяешь мне?
Наивный, одинокий мальчишка закивал, прикрывая глаза.
- И я отломил его ветку, и обмотал ее мхом…
Убийца поднапрягся, уперся ботинками в землю, растирая под подошвами красную нежность лепестков и зеленый сок стеблей маминых цветов, забытых, отброшенных, покинутых в беде, и подцепил сухую и твердую кость детских ребер свободной рукой.
Созерцающий сосущую боль в груди, рожденную этими пальцами, Брюс и не подозревал, что там что-то есть, что там нет пустоты.
Дверца грудины, сплетенная из ивовых прутьев, заскрипела несмазанными петлями, и он мрачно уставился туда: в нем было еще что-то, шуршало кожистыми крыльями, мерзкое и черное - но хуже всего было не это, и не горькие слезы, ничем не зашифрованные, не унижение, даже боль не была самым ужасным.
Самое гадкое…
- Давай же, Брюс! - захохотал злодей с новой силой, раскрывая его ребра легко и с оглушительным, совершенно нереалистичным хрустом, чтобы выпустить на свободу ледяную, одинокую ночь окончательно. - Давай. Давай-давай. Скажи это, признай. Брю-юс, Брюс… Брюс…
Самое гадкое было то, что этот незнакомец был печален. Господи, он печален из-за него?
- Я должен был назвать тебя по имени, да? - виновато зашептал убийце своих родителей не-ребенок, падая на колени вне воли Брюса Уэйна. - Да? Джо…
Смех истаял, невыразительную маску лица убийцы исказили досада и раздражение, и он был готов сказать что-то важное…
Брюс проснулся посреди ночи от своего шепота, выданного подушке: обычное дело, привычней только крик.
Не в силах вспомнить, что ему приснилось, широко отерся, вставая, скидывая с кровати любимый бланкет из верблюжьей шерсти.
Имитация страха? Верно. Ужасно надоедливое подсознание… Его ничего не мучило. Никогда.
В целом, он не мог даже предположить, что могло его так напугать, да и слез он ждал добрые двадцать лет, с интересом пытаясь себя хоть немного размягчить.
Не важно.
Осадок, тяжелый и рыхлый, был мерзок, и он раза в три тщательнее, чем необходимо, оделся в спортивную одежду, и отбыл наворачивать беговые круги по треку за тисами, и под каждый шаг на языке подпрыгивали слова, плод долгих, но пустых размышлений над томиком Уитмена: и я отломил его ветку, и обмотал ее мхом, и повесил на виду в моей комнате…
По возвращении он проверил маячок на Гамильтоне, но тот, конечно, не откликался.
Комментарий к Глава 66.
*плетется рысью как-нибудь*
========== Глава 67. ==========
Первые две недели после восстановления он обыскивал Готэм. Весь, каждый уголок: ожидаемо ничего. Создал новую личность для получения информации, подключил две старые.
Ничего не затевалось, и Брюс почти оставил идею следить за ним. Как он умудряется быть таким незаметным? Оставалось только одно: он покинул город.
К лучшему.
Не в силах успокоиться, мрачный герой обыскал весь штат, пытаясь только удержаться от личного своего участия.
Разум все еще пребывал в подмороженном состоянии.
В Уэйн-меноре не обсуждали злого клоуна с момента того стыдного разговора, но в голове у Брюса все еще стоял его собственный голос: “Конкурс… Шрамы”.
Боль, скрутившая его после полного осознания своих ошибок, не отступила, но превратилась в холодное оцепенение, даже равнодушие, с каждым днем все больше погружающее его в какой-то эмоциональный ледник.
Но он выиграл? Да, он чувствовал себя победителем: цельности, может, он и не ощущал, и грядущие бензиновые беды обрекали - из-за него? Нет… - город на новые страдания, но он был тут, облеченный в панцирь справедливости, праведный.
Возвышался, безусловный. Был ко всему готов.
Глупец.
К последней неделе октября все стало куда хуже.
Сначала ему стали сниться кошмары - куда более жесткие, чем прежде.
Стыдные и прорастающие черным пламенем, они сплелись с его тупиковым адом, пропитались им, пропитали его, просочились… Достаточно будет только одной смерти, высеченной белой рукой - даже косвенной, или условной - и совесть, и без того одичалая, изведет его окончательно.
Но он мог все это терпеть, и это тоже было гадко и безнадежно…
И он продолжал. Вставал, поднимался. Каждую ночь выходил в город, пылая от ожидания беды, ничего не находил - и каждое утро рождало надежду не увидеть его больше никогда.
Ложился в свою холодную постель, видел очередной кошмар, потому что знал, что во всем виноват только он - что бы там не ждало любимый черный город, что бы не ждало оставленного без присмотра карнавального черного злодея…
Опускались черные пологи сна, черные кевларовые пальцы впивались во влажные светлые волосы, запрокидывалось белое горло, трещала кожа, лопалась, расходилась по каким-то прежде неведомым швам…
Можно было ожидать от своего специфического разума подобных эксцессов…
И он вскакивал, долго сидел у изголовья, глядя на трость у стены, унимая возбужденное тело.
Слонялся по промозглой роще до ужина, и в кабинет отца так и не зашел ни разу. Не заходил и в северную библиотеку.
И причина была очень проста: страх. Вдруг прохладный воздух, или габардиновая обивка тахты, или сухие страницы книг сохранили жуткий запах несуществующего человека?
Все это было ненужной ерундой - все эти исследования собственного безумия - есть ли оно, он, будет ли впредь? - чем кончится его бестолковая жизнь, когда наступит стабильность, в достижение которой он вкладывал в прошлом столько сил?
Бегать за опасностью, словно пес - унизительно, но логично. За последние месяцы Брюс пристрастился к логичному неимоверно.
Но был еще один человек, желающий знать, где Джокер и, главное, обладающий опытом в выслеживании его - пусть и минусовым: если судить по серьезности, с которой чертов клоун активизировался, скрываясь, толк все же был.
Замученный долгим рабочим днем непривычно отстраненный Джим никак не прокомментировал новое посещение мест заключения.
Когда хмурая женщина ввела Коломбину, от ее взгляда Брюсу вдруг почудилось, что это он сидит тут неизменно уже много лет, а теперь - за хорошее поведение - получил возможность встретиться с прекрасной посетительницей.
Под скрытыми овальными стеклами модных очков яркими голубыми глазами пролегли усталые серые тени, неожиданно сделавшие красивое лицо по-иному одухотворенным.