-По цепи я тебя и спознал, брат,- засмеялся Вавила.
-Сам ты - кто? - спросил Роман, всё ещё робевший перед своим избавителем.
-Бронник - я, коломенский. Да тому уж лет десять минуло, как из-под Ряжска меня увели татары... Однако сворачивать пора - небо вон блекнет. Нам встречные на сей дороге ни к чему.
Он остановился, отыскал нужную звезду, поворотил коня на полночь. Привычные к ночным бездорожьям степняцкие лошади пошли рысью. Небо серело. Роман пил воздух. Росные ковыли, распрямляясь, прятали след прошедших коней. Откуда-то налетела сова, шарахнулась и пропала, далеко заскулил не то шакал, не то волчонок и смолк.
-Где-то Дон близко - чуешь, рекой пахнет?
-Переходить, поди, надоть, а вода - не летняя.
-Перевезут, брат Роман. Теперь - много рыбарей на реке.
Дон открылся на заре, полноводный даже осенью. На алой воде просыпались дикие гуси, приветствуя друг друга, с шумом и шорохами прокатился над всадниками вытянутый огромный шар - смешанная стая утки, вскрикнула чайка. Посреди залива покачивались долблёные челны. Вавила первым спустился к воде, сложил ладони и позвал по-татарски, потом - по-фряжски...
Вёсла и течение быстро несли челны к противоположному берегу, привязанные лошади, храпя от холодной воды, плыли за кормой. Прибились к отмели, забрали имущество и сёдла, Вавила протянул старику белую монету. Тот взвесил её на ладони, оглянулся на свою ватагу, мешая русскую и татарскую речь, стал объяснять, что нет размена. Вавила махнул рукой, и тогда старик пошёл к своей лодке, откинул рогожу в носу, взял крупного осетра с тугими боками, поднёс с поклоном.
-Вот нам - и уха, и жаркое. Благодарствуем, отец.
Лишь когда обогрело солнце, и сошла роса, остановились в заросшей низине, на берегу родникового ручья. Роман занялся лошадьми, Вавила собрал сушняк, добыл огня кресалом, развёл костёр под шатром рыжего дубка - чтобы дым, уходя в крону, бесследно рассасывался, подвесил над огнём котёл с осетриной. Остатки рыбы присолил и сложил в холщовый мешок. После завтрака велел Роману спать. Сам раскинулся на зипуне, подставляя лицо солнышку и слушая, как на поляне щиплют траву и пофыркивают стреноженные кони, посвистывают поручейники и стрекочет в кустах сорока. Его душа растворялась в запахах, ощущениях и звуках, возвращалась в своё природное состояние, из которого когда-то, давным-давно, вырвали её вместе с плотью Вавилы - вырвали силой, связав, сковав тело, побоями, голодом и жаждой, угрозой смерти заставив его мускулы служить прихоти других людей. Тело двигалось, глаза видели, уши слышали, даже ум временами трудился, а душа спала мёртвым сном. Он видел синие моря и чёрные бури на тех морях с ветвящимися переплетениями адских молний, прорастающих сквозь бездны вод и небес, следил за полётом парусов. Его глаза помнят и пальмы в соседстве с кипарисами на берегах зеркальных бухт, оливковые и лимонные рощи в золотых плодах, росистые от дождя виноградники, скалы розового, серого и белоснежного мрамора, глядящие в прозрачные лагуны, города и селения в горах и на равнинах, изукрашенные дворцы, голых чёрных людей, и красивых белых людей в пышных нарядах. Но ничто не оставило следа в его груди, не всколыхнуло душу хотя бы до вздоха - словно кто-то запер её на замок и забросил ключ в бездонный колодец. Она оживала только ночами, когда засыпало тело, и сколько раз он пробуждался в слезах, увидев во сне рожь на знакомом пригорке, мать и сестру с серпами по пояс во ржи, тропинку через росистое поле к берёзовой роще, ощутив запах лесной сырости и брусники, услышав перезвон родников, посвист куликов и гогот весенних гусей. А однажды ему приснилась белобокая русская сорока с сине-зелёным отливом по чёрному перу - он так отчётливо слышал её стрёкот, что даже приподнялся. И опять свалился от удара в бок - его, вздремнувшего у стенки каменоломни, пинал надсмотрщик. Поскрипывало железо - невольники распиливали глыбу мрамора, этот скрип и навеял ему сорочье стрекотание. В тот день он не вынес зноя и пыльной духоты каменоломни, решил - пусть убивают, и свалился на камень. Разбуженный ударами, встал и взялся за кирку, моля Бога, чтобы дал ему силы на один-единственный точный удар. Но так ясно и чисто вдруг ожил голос сороки, таким желанием отозвался - хотя бы ещё раз услышать шелест ржи и голоса бора вечером, - что он переломил ненависть, шагнул к забою и стал молотить по камню, не замечая, что может обрушить глыбу себе на голову. Всё же он выдал себя, и надсмотрщик не захотел держать рядом опасного раба: кайло даже в руках скованного человека - серьёзное оружие. Скоро случился набор невольников на каторги и галеры, Вавила попал в число "избранных". Однако в Генуе все капитаны забраковали его - Вавила тогда словно усох, потерял молодую силу, часто кашлял. Хозяйский пристав спросил, что он умеет делать, Вавила признался: был бронником до пленения, тянул проволоку, вязал кольчуги и панцири. На него посмотрели с недоверием, однако вскоре отправили невольничьей дорогой в другой италийский город - Флоренцию, в мастерскую оружейного цеха. Работа от зари до зари, однообразная, изнуряющая. Он не старался показать сметки и прилежания, хотя мог не только многое перенять от мастеров, но кое-чему и поучить фрягов. От отца и деда Вавила слышал, что кольчуга и кольчатый панцирь, в старину именовавшиеся "бронёй", - русское изобретение. От ордынского ига русские оружейники пострадали как никто другой, за ними охотились не только во время набегов. Потому-то князья никогда не дарили ханам и темникам оружия, изготовленного на Руси. И всё же, несмотря на великие утраты, Вавила с гордостью примечал: кольчужные панцири флорентийских мастеров слабее русских из-за упрощённой связки наложенных броней. Русский панцирь как ни поворачивай, отверстия колец перекрывались и дважды, и трижды, поэтому и бронебойная стрела, и остриё копья, кончара, клевца или рапиры обязательно наталкивалось на сталь. Во флорентийском этого не было, оттого противопанцирное оружие вернее поражало воина. Не делали здесь панцирей из плоских узорных колец, как и дощатых броней - самой надёжной защиты ратника от всякого оружия. Зато латники здесь были искуснее русских, он, наверное, любовался бы их работой, не будь его душа на замке. Глаза только видят, а любуется душа. И его уста молчали обо всём, что видел, руки были неловки и грубы. Ремесленники считали его туповатым скифом, годным лишь раздувать печи и горны, махать кувалдой, ворочать раскалённые поковки. Даже секретов, оберегавшихся в замкнутых цеховых объединениях ремесленников, от него не таили.
Через несколько лет хозяин мастерской продал его плантатору из Болоньи, а когда тот оказался в нужде, он самых крепких невольников отправил в Венецию для продажи на галеры. На плантациях Вавила не только восстановил прежние силы, его тело налилось крепостью, раздалось вширь, закалилось на ветру и на солнце. Впервые попался ему надсмотрщик, который жалел рабов, не дрался из-за съеденной тайком грозди винограда или горсти маслин, не крал от их стола ни рыбы, ни хлеба, наказывал лишь за провинности и по-божески - истинный был христианин. Но он-то и поставил Вавилу в связку будущих каторжников - подслушал однажды, как тот ругался святой Мадонной.
Тогда уж Вавила узнал о доле галерников и каторжан и со смертной тоской вступал на сырую, залитую солнцем площадь венецианского рынка рабов. Впереди шёл угрюмый немолодой грек, позади - высокий, до костей исхудалый серб. Тех недавно полонили и сделали рабами турки-османы, а на невольничьем пути в красивом городе, украшенном каналами и дворцами, они оказались скованы одним железом с теми, кого полонили ордынцы. И сама являлась мысль, что разорительные войны насылаются не разгневанным Всевышним - они выгодны кому-то на Земле. Вместе с грабёжниками-ханами, султанами, эмирами, королями и их подручниками от войн богатеют торговцы, и, может, между теми и другими существует сговор? Ведь они все трое были свободными, однако набежал мурза или паша со своими головорезами, схватил, скрутил, выжег на теле клеймо, и уже всякий, кто имеет достаточно денег, может купить тебя. Это ли не заговор людей-пауков против других людей? Город, воздвигнутый на чужом золоте и чужой крови, представлялся ему паучьим гнездом, которое следует раздавить, но что может раб, закованный в цепи?