Фрося! Что с тобой, Фрося?
— Простите, сестрицы и матушки! — срывающимся голосом выговорила она, кланяясь глубоко во все стороны.
Никто не ответил. Не отозвалась ни одна сестрица и матушка.
Довольно молодой еще мужик, в шапке, надвинутой низко на лоб, с перекошенным в какой-то презрительной ухмылке лицом, вынес Фросин сундучок и узел с постелью. Бросил в сани.
— Садись.
Она стояла, жалко уронив руки. Невыносимая тоска и отчаяние трепетали в каждой черточке ее бледного лица, мертвенно- бледного, кажется, уже неживого. Катя протолкалась сквозь толпу монахинь к саням.
— Почему вы ее увозите? Фрося, Фросечка, зачем тебя увозят?
— Затем, что выгнанная из монастыря твоя Фросечка.
— За что? Фрося! Ведь ты монашенка, Фрося.
— Не монашка она, а гулящая девка, брюхатая. Ну, ты, стерва, садись, вот кнутом огрею.
Мужик замахнулся. Фрося упала в сани.
Черная монашеская толпа стояла без движения, без шороха.
Мужик тронул лошадь. Фрося рывком поднялась, села. Новое— злоба и ярость кипели во взгляде. Губы дергались.
— Вы… ты… ты… ты… — задыхающимся голосом твердила она, указывая на кого-то, на одну и на другую в толпе монашек. — Прощенья прошу? А за что? Вам, что ли, меня прощать? Знаю про вас, распроведала! Блудливые вы, как кошки. А потаенные, хитрые. Все у вас шито-крыто.
— Молчи! — рявкнул мужик, дергая вожжи.
— Не умею, как вы, не хочу! — кричала Фрося. — Я-то верила — святая обитель!.. Ох, и обманули ж меня, ох, обездолили…
Она зарыдала, падая лицом в узел. Мужик дернул лошадь, ткнул кнутовищем Фросю:
— Молчи!
— Не смейте ее бить! — кричала Катя и бежала рядом с санями. — Не смейте!
— Опозорила нас. Погодь, в Медяны приедем, смерти запросишь, бесстыжая.
Катя стиснула ладонями лицо: не слышать, не видеть. Ворота открылись, пропустили сани, закрылись, и Катя, плача, поплелась домой.
Черная толпа у Фросиного крыльца поредела, но не растаяла. Стояли кучками, шептались лбом ко лбу. Лины нет.
Катя вернулась в келью, легла на бабушкину постель. Черные монахини стояли в глазах. Безгласные. Ни у одной не дрогнуло сердце. Что же это за цепи, что вас сковали так намертво? Что Фрося кричала: все у вас шито-крыто? Значит, ложь, ложь! А Фрося… любила кого-то? Где он? Почему не прибежал ее защитить? Фрося, родная, вот отчего ты погасла… Фрося, зачем ты скрывала от нас свое горе, что он бросил тебя?
Лина явилась домовничать только под вечер, вся взбудораженная. Весь день бегала по монастырю и подругам, выведывала, что было, как было.
— Катя, с ума сойти, не поверишь!
Она выкладывала узнанное, полная возмущения и в то же время довольная, что первая принесла новости, — ведь всегда хочется первой узнать о чрезвычайном событии и поразить, как поразила она Катю.
— Это мы с тобой вороны, все проворонили, а многие знали, и в городе и монахини замечали, догадывались, только сказать вслух боялись, огласки боялись, вот и тянули, не открывали, что Фросю отец Агафангел сгубил.
— Неправда, что отец Агафангел, сейчас же признавайся, неправда! — в ужасе закричала Катя. Вскочила, топая ногами. Схватила какую-то книжку, швырнула. — Неправда! Неправда! Врешь.
— Вот как раз и не вру. Не кипятись, слушай. Не вру. У отца Агафангела жена затрапезная, ни интереса, ни завлекательности, пироги только печь и умеет. Ясно, Фрося ему приглянулась. А она не устояла, Фросенька наша, перед его красотой. В него за одни проповеди влюбишься. Фрося и поддалась. Теперь ее за позор и в деревне со света сживут.
— Лина! Почему родить ребенка позор?
— Спрашивает! Вот еще божья коровка! В церкви обвенчаться надо.
— Фросе без венчания позор, а отцу Агафангелу не позор?
— Родить-то ей, а не отцу Агафангелу. А еще скажу тебе, ахнешь! — почему-то перешла на шепот Лина. — Кто им встречи подстраивал? Сама мать игуменья. После церкви отец Агафангел к игуменье чай пить, а Фросю кликнут, будто стол собирать, а на самом-то деле… у игуменьи комнат небось десять, целый этаж…
…Весь день прошел в тоске и несбыточных планах спасения Фроси. Безутешный нескончаемый день. Нескончаемый вечер. Поздняя ночь. Лина давно сладко похрапывала, уткнувшись в подушку, а Катя металась. Ломило голову, все тело, словно ее заодно с Фросей избили кнутом.
Изредка доносились со двора мерные гулкие удары колокола. Это назначенные на ночное послушание монахини вызванивали на колокольне часы. У запертых ворот дежурят вратарницы. В Успенской церкви до утра читают псалтырь.
12
Гимназия шепталась, шушукалась. В коридорах и классах обсуждалось вчерашнее монастырское происшествие.
— Девочки, девочки, ведь ей еще и восемнадцати нет. Помните, кадило отцу Агафангелу подавала?
— А я тогда еще поняла: что-то тут есть. Вся так и сияет, кадило подает и сияет. А хорошенькая! Жалко-то как!
— Девочки, значит, он соблазнитель? Священник — соблазнитель. Как же это? Теперь отчислят его из священников?
— Держи карман шире. Мать игуменья горой за него.
— Почему?
— Потому. На его службы в храм не пробьешься. Все бога- чихи со всего города на отца Агафангела в колясках съезжаются. За одну обедню или всенощную больше чем за неделю в монастырскую кружку нажертвуют. Согласится мать игуменья из-за девчонки знаменитого священника из монастыря отчислить? Как бы не так!
— Девочки, а по-моему, Фрося сама виновата, — сказала Клава Пирожкова.
— Что? Клава, что ты? Девочки, что она говорит!
— Станет отец Агафангел на вашу Фроську внимание обращать! — фыркнула Клава. — У нее другой кто-то был.
— Клавка! Ах бессовестная, бессердечная, вруша!
Клаву Пирожкову стыдили и ругали за вранье и бессердечие, пока не увидели в дали коридора сухощавую фигуру в синем платье, с золоченым пенсне на близоруких глазах.
— Тише, тсс… Людмила Ивановна на горизонте.
Закон божий в четвертом параллельном был последним уроком. Неужели будет все, как всегда? Как он войдет? Как станет их учить? Ведь он говорил, что бог все видит и знает. Он учил их божьим заповедям.
Зазвенел звонок и не успел отзвенеть, девочки сидели на местах, затаив дыхание. Отец Агафангел вошел. В рясе вишневого цвета на атласной подкладке, стройный, степенный и в то же время по-молодому подвижный.
Девочки поднялись. Неужели он не услышал эту полную горя и недоумения казнящую тишину класса?
У отца Агафангела была своя метода ведения урока.
Он начинал с какой-нибудь истории, притчи, какой-нибудь подходящей к случаю проповеди, а уже затем спрашивал заданное.
И сейчас, как обычно, неспешно прохаживаясь между партами, отец Агафангел начал без вступления и, рассказывая бархатным голосом притчу, по обыкновению, протянул руку положить на чью-то девичью голову. Он привык как бы всегда благословлять, не замечая, кого, чью голову ненадолго отечески накроет широким рукавом, шуршащим атласной подкладкой.
Катя сжалась. Атласная подкладка мягко коснулась лица. Она почувствовала тепло его белой руки. Она задохнулась и, мучаясь отвращением, впилась ногтями в теплую, мягкую, душистую руку.
Он не удержался, отшатнулся, вскрикнул. Все произошло мгновенно, но весь четвертый параллельный увидел, как потерялся отец Агафангел, багровые пятна растеклись по его бело-розовому лицу, он поправил крест на груди, почти шепотом спросил:
— Ты больна? Тебе плохо?
Может быть, она верно больна, со вчерашнего дня у нее разламывается голова, ноги тяжелые, будто привязаны гири.
— Мне противно, что вы меня тронули, — сказала Катя.
Наступило молчание. Долгое, жуткое. Девочки не смели пошевелиться.
Тяжело ступая, словно на десять лет постарев, отец Агафангел прошел к учительскому столу, сел, вырвал из записной книжечки листок, что-то написал, со скорбным лицом, придерживая золоченый крест на груди, как бы ища в нем поддержки и силы пережить оскорбление.
— Выйди вон из класса, Бектышева, и отнеси записку начальнице.