— Как уступить?
— Очень просто, в обмен. Принесу тебе завтра ленту. Красную, синюю, какую захочешь. Десять аршин разных лент. Согласна?
— Нет.
— Двадцать аршин! — уговаривала Надя Гирина.
— Ты ведь можешь еще написать, — вмешалась, вытягивая руки и прося, Клава Пирожкова, так распалила ее воображение эта сделка.
Конечно, Катя могла написать еще повесть. И не одну и не две. Она могла писать постоянно, каждый день. Но почему-то не хочется отдавать «Одинокую» в обмен на ленты. Хотя соблазнительны ленты. Подумайте, двадцать аршин!
Но все-таки нет!
Надя Гирина вспыхнула и отошла. Клава Пирожкова в изумлении выкатила светлые бусинки:
— Дура! Ты могла бы и тридцать аршин запросить, ой, дура! Ведь Наденька Гирина единственная, у них лучший галантерейный магазин в городе, а она единственная у отца с матерью, ей все, что захочет, дозволено. Она меня в гости принимала, изо всего класса — меня! Ой, видала бы! Залы, гостиные, горничные в белых наколках, и все: «Барышня, что изволите? Барышня…» Подарила бы повесть, и тебя позвала бы. Теперь не позовет, не добьешься.
— Подумаешь! И не надо! — дерзко ответила Катя.
И подарила свою «Одинокую» Лине Савельевой.
9
Катя любила в бабушкиной келье стену, сплошь уставленную книжными полками. Тесные ряды пестрых корешков манили. Толстые, тоненькие. Корешки читаных и нечитаных книг, каждая — целый мир.
— Последняя радость, оставшаяся мне, — говорила баба- Кока.
Кате нравилось рыться в книгах. Вытащить, полистать, запомнить название. Какую-то отложит читать. Другую вытащит. И другую.
Бабушкины книжные полки больше пробуждали в ней охоту узнавать, чем уроки в гимназии. Там все было полезно, необходимо, но почти все довольно-таки скучно.
Баба-Кока позволяла Кате рыться в книгах сколько душе пожелается, но говорила — не наставительно, она не привыкла наставлять, — просто делилась:
— В твои годы я хватала подряд, что попадется. Иной раз на такой романчик наткнешься, после никак мусор из головы не выветришь. Надо находить и ценить талантливую, умную книгу. Не все книги равны. Вот, например… Ты вот все повести пишешь, — сказала баба-Кока, и Катя, стоявшая к ней спиной на стремянке, доставая с верхней полки том истории Ключевского, в ожидании замерла.
Она привыкла к славе. На нее из других классов приходили глядеть, вот до чего дело дошло! Она раздавала свои повести девочкам, в первую очередь тем, кто громче восхищался ее творчеством. У Лины Савельевой целая библиотека скопилась Катиных повестей.
— Ты тут оставила одну, а я познакомилась, — сказала баба- Кока и громко, с выражением стала читать: — «В черном небе сверкали зловещие молнии и грохотал гром, похожий на рыкание льва. Девочка в бархатном платье с кружевным воротничком стояла у окна. У нее были голубые, как фиалки, глаза. Локоны опускались на плечи…» Фу ты! — шумно вздохнула Ксения Васильевна, кладя Катино произведение на стол, отодвигая дальше от себя уничтожающим жестом. — Чего не нагородила! И локоны и фиалки! Откуда только взялось? Вздор сочиняешь, мать моя. Героини твои разнаряженные, красавицы, а ни жизни, ни живого словца. Выдумки все. Бросила бы ты свои выдумки.
Стоя к бабке спиной, Катя леденела от ужаса и чувствовала: щеки пылают, уши пылают, вся горит на костре.
— Знаю, неприятно. Одних приятностей от жизни не жди. Да слезь ты с вышки своей, подойди, — велела баба-Кока.
Катя слезла со стремянки. Баба-Кока указала на низенькую скамеечку для ног возле кресла.
— Сядь.
Катя села.
— Если уж терпения нет, охота писать, — сказала бабушка, — пригляделась бы к жизни, рисовала бы жизнь. Писательница! — безжалостно усмехнулась она. — А что вокруг разглядела? О чем поразмыслила? За Фросей ничего не заметила?
— А что?
— Какая-то стала погашенная.
Верно, Фрося последнее время не та. Фрося именно стала погашенной. Как точно подметила баба-Кока! И ходить стала к ним реже. Прибежит, натаскает из колодца воды, истопит печку, вымоет пол, принесет из монастырской трапезной обед. Без слов, без улыбки, с потупленным взором, будто прячась и страшась разговоров, и ускользнет в церковь или в келью для послушниц, где жила.
Куда делать ее лукавая веселость и ласковость? Куда делась прежняя Фрося?
— Если уж очень велика охота писать… — продолжала раздумывать вслух баба-Кока. — Может, где-то и тлеет талантик, глушить тоже грешно… Но мастерству учиться надо, всю душу ему до конца отдавать, всю жизнь. Это — как подвиг, когда настоящее.
В тот для Кати нерадостный вечер Ксения Васильевна рассказала историю. О таланте и подвиге.
При Иване Грозном это было. Монастыря девичьего тогда в помине не было, жизнь в Александровской слободе шла и разгульная и государственными делами исполненная. Иноземные послы наезжали в цареву слободу на поклон и для переговоров с великим государем Руси. Принимали послов в дворцовых палатах. Царь сидел на позолоченном троне. Бояре, цветно и пышно одетые, в безмолвной спесивости восседали на скамьях вдоль стен. Множество стрельцов с оружием и телохранителей в красных кафтанах выстроились от входа в кремль до дворца. А в версте от царского города стоял караул. Хватали каждого, кто по неведению забредет близко к государеву жилью. Пытали, вырывая под пытками, за каким делом идет, да куда, да к кому, не изменник ли?
Иноземные послы царя Ивана глупым не звали. Никто не скажет, что неумен. Речи царевы остры и находчивы. Мыслью быстр, сердцем вспыльчив и гневен. Грозным звали его. Шепотом, при закрытых дверях. А летописцы тайно записывали в летописях. По деревням и городам шло да шло и до наших лет дошло — Грозный.
Но ученый. Изрядно ученый. Богатейшее у грозного царя было в Александровской слободе книгохранилище, где сберегались древние книги, редкие письмена, драгоценные рукописи.
Может быть, об этом-то, об учености Грозного, о его почитании книг и услышал один боярский холоп, смышленый, до отчаянности смелый Никитка. Он был молод, и в голове его толпились дерзкие мысли: не спал, дни и ночи лелеял небывалую, даже страшную выдумку. И втайне мыслил: «Придется по сердцу государю, ведь во славу Руси я свою затею готовлю, мудрый у нас государь, к наукам приверженный».
Словом, Никитка надеялся на поддержку и одобрение царя. Впрочем, когда целиком предался своему делу, и о царе позабыл и о славе не думал, а трудился, трудился, трудился с мучением и радостью, как бывает это у великих талантов.
Делал Никитка летательный аппарат. Хотел лететь. Слыхано ли, чтобы человек полетел? Богом создано: рыба плавает, птица летает, человек идет по земле. Нельзя нарушать божий закон. Покарает за дерзость господь. Но ведь изобрели люди корабль и плавают по рекам и морям, и бог не карает…
А если изобрести крылья и полететь, как птица, реять в небе и сверху, оттуда, с неба, окинуть взглядом землю? Какая она, родимая, если с неба глядеть?
Долго трудился Никитка над летательным аппаратом. Обдумывал, высчитывал, строил, ломал, плакал… Снова строил.
Весть о мечтаниях и изобретении Никитки долетела до Грозного. И среди иноземцев пошло любопытство и толки. И бояре узнали.
— Дьявольское наваждение, бесы в парня вселились, порченый, на дыбу его, — говорили одни.
Другие ждали, что скажет царь. Царь молчал.
Вот летающая птица готова, Никитку привели к царю. Царь тощий, сутулый, нос отвислый, редкая бородка торчит, как пучок конопли, и белесые, будто и не человечьи, очи не верят, пытают.
Никитка упал в ноги царю. Царь концом жезла его тронул:
— Не осрамишь наше государево достоинство перед чужеземными гостями да посланниками и перед недругами нашими?
— Верь, великий государь!
— Ино завтра лети.
Настало завтра. По всей слободе из дома в дом передавалось в смущении и страхе: со звонницы крылатый человек полетит. Звонница эта, с которой, по преданию, при Грозном русский Икар совершил первый полет, и сейчас стоит, а под ней церковь, по названию Распятская. Художники и архитекторы приезжают, любуются.