Когда я уже начал терять надежду, услышал за спиной знакомый голос.
Ладислав, это ты?
Обернулся и увидел Сашу Кубурина, в тапочках, легко одетого, с полными мусора черными пакетами в руках.
Ты к нам? (И сам напрягся.)
Я едва не согласился, хотя у меня напрочь вылетело из головы, что моя дочь живет с некоторых пор где-то здесь, и почти ухватился за протянутую соломинку, выдувая мыльный пузырь. В это мгновение передо мной мелькнуло припухлое, отсутствующее лицо Златицы, ее готовность обвинить меня в каждом своем падении, и моя переполненность такими обвинениями, моя усталость от чужих ошибок, поражений, презрения, и я сжал пересохшие от оскорблений губы, чувствительные к ранкам.
Нет. В другой раз. Я пришел навестить больного.
И, склонившись, вошел в первый попавшийся дом, догадываясь, что меня провожает недоверчивый, пронзительный взгляд, вызвал лифт, наугад нажал кнопку, отсчитывая тяжелые удары своего сердца (словно возвышая голос), и среди похабных надписей и эротических наскальных рисунков, фломастером по зеркалу, узнал одно далекое лицо. И направился прямо к дверям, за которыми расположилась книжная опочивальня.
Я испугалась, что ты ушел, — встретила меня сонная почтовая работница. Волосы у нее теперь были сухие и взлохмаченные, я заметил, что она накинула на себя что-то легкое, и вовсе не выглядела испуганной.
Нигде не мог найти эти проклятые спагетти, — пробормотал я, вытирая шею, — обошел всю округу.
Так они там всегда есть, внизу, в первом же магазине, — недоверчиво наклонилась женщина.
Нет, все распродали, сказал я, наверное, что-то со снабжением… А ты что думаешь, я бродил где-то, стучался во все двери?
Наконец я воткнулся носом в разваренные спагетти, струящийся аромат которых вызывал слезы. Между двумя глотками плеснул вина, бутылку открыл зубами, потому что хозяйка задевала куда-то машинку, с помощью которой просверливают настоящие пробки. Судя по тому, как она неспешно наматывала макароны на вилку, я сделал вывод, что наверняка перепачкал губы. Но, прежде чем нащупать в кармане уже использованный счет за телефон, я подумал, что, может, именно это здесь и нужно, немножко мужских бактерий, немножко возбуждающей первобытной грязи. И, отказавшись от кошачьего облизывания, сунул язык в терпкое вино.
Я прикончил тарелку.
Ну и как тебе, — поинтересовалась хозяйка, притапливая посуду, всплывающую на поверхность, как утопленники, назад, в грязную воду забившейся раковины, по краям которой оседала плотная пена увядающего моющего средства.
Смотри, кухонная Венера! — показал я пальцем на мыльный пузырь, оторвавшийся от основной массы и засиявший голубым, пока не лопнул, коснувшись крана.
Почтовая работница всплеснула руками, забыв о своем вопросе.
И мне, признаюсь, стало легче. Я ни в чем не любил простоты. Не знаю, в чем состоит мастерство — отварить податливое тесто, смешать его с тертым сыром, оросить массу двумя-тремя приправами догмы. Никакой интриги — что дрожжи не поднимутся, сохранится или нет внутренняя текстура мяса, а рассыпанные специи не уничтожат друг друга, или рыба заговорит из раскаленной сковороды. Разве возможен настоящий успех без страха провала? Разве легкость действительно засчитывается? И приготовление пищи должно быть героическим, чтобы мы о нем думали.
Из-за огромного количества книг я не мог отыскать ни одного окна. Поэтому, думаю, женщина и стояла, склонившись над бездонным водяным глазом джезвы, подпрыгивающей на раскаленной конфорке, и насыпала в ее разверстую пасть расточительные ложечки темной ароматной субстанции, но какая-то усталость не позволяла мне сказать, что я не люблю кофе, меня подташнивает и пучит, и потом я на весь вечер я окажусь на острой грани превращения из застенчивого любовника в лирического пердуна. (Но и это тоже большая тяжесть, Геркулесово чудовище, опасное задание для героя, претендента на руку мертвой принцессы?)
Пью кофе, возношусь из-за обожженного языка. Музыка по радио время от времени умолкает.
Знаешь, когда я тебя впервые заметила? Когда ты облизывал марки. Может, ты и не осознаешь этого. Ты на самом деле со смаком целуешь клейкую сторону. Никто другой так не делает. Это движение надо видеть, а не описывать. И другие поплевывают на марки, смачивают их, потерянно пускают слюни над ними. А ты особенный, эротичный. Уверена, все твои письма — любовные.
Вовсе нет, — хрюкнул я, смывая вином кофейную гущу с губ.
И к тому же, ты невероятно похож на одного моего родственника, которого я очень любила, он умер молодым. Ты как будто его более взрослая копия, будто он продолжил жить под другим именем, ты не обижайся.
Ничего необычного, — съязвил я в ответ. — Я из тех, кто на кого угодно похож. Чаще всего на какого-нибудь деревенского дурачка или чудака.
Не надо так, — она умоляюще сложила руки. — Я хотела как лучше.
Потом опустилась на корточки передо мной, опершись на мое колено.
Ирония тебе не к лицу. Ты из другого теста.
Нет, — заупрямился я.
Да, да, — обняла она меня. — Помнишь, как ты диабетика, которому стало плохо в очереди к телефону, нес на руках несколько сотен метров, хотя уже было поздно? Или когда помог старушке развязать узел на посылке, которую она потом потеряла? Как ты по-отечески поступил с маленьким попрошайкой, который у входа притворялся мертвым? Так мило! Вот это меня и покорило.
Да только это вообще был не я, — отнекивался я, — ты, должно быть, меня с кем-то спутала.
Ты, ты, — убеждала она меня, прислоняясь щекой к моему бедру и восторженно глядя мне глаза. — Я вдруг так утомилась.
Я должен был знать, еще в тот момент, когда принимал пластиковый стаканчик, обрамленный скромной губной помадой, что наступит и этот момент. Что женщина объявит о своем влажном безумии. Потому что, кто сможет всерьез полюбить такого типа, век воли не видать?
У меня было штук двадцать своих зубов (пересчитывал их языком, шевеля челюстью), из которых несколько с пломбами, один даже с серебряной пулей, и два-три слегка пораженных кариесом. С учетом того, что зубы мудрости так и не проросли (из-за узкой тесной челюсти или безумия?), их вполне достаточно, чтобы укусить одну чувствительную, обвисшую грудь.
Но только ничего не бывает просто так, говорил я. Может быть, картину следовало дополнить еще некоторыми деталями: я обладал примерно тремя-четырьмя миллионами волос (эта впечатляющая цифра означает среднее облысение), в детстве был обрезан (из-за фимоза, никакой традиционной религиозной подоплеки), и весь я припахивал подгоревшим страданием, но так никогда и не привык к этому покинутому аромату.
Наталия обожала фотографию, рядом с ней вечно щелкал камерой какой-нибудь фотографический идиот, но меня она снимала исключительно во время семейных инсценировок ада — преимущественно на море и во время празднования Нового года. История (если таковая существует) или, не дай бог, газетная полоса с некрологами, запомнит меня с лицом, искаженным от неожиданной вспышки, в пестрой бумажной шапочке или в плавках.
И вот сейчас я сидел здесь, сдувшийся пузан с покрасневшим животом, с женской головой на коленях, не решаясь пошевелиться. Почтовая работница вынырнула, облизываясь, вытащила и протянула мне два ярких резиновых комка, которые принялась тереть один о другой все быстрее и быстрее, пока они не начали скрипеть и искриться. Я разглядел в ее руках приспособления для эротического массажа, которые китайцы, скалясь, продают на уличных барахолках.
Будь так добр, — попросила девушка жеманно и, обнажив плечи, облокотилась на стопку книг.
Но, нет, — перебил я, стараясь вновь укрыть ее, положив массажные шары на пол, — я не умею.