Но теперь не все из этого проходило. Начальник в связи с некоторыми действиями заупрямился. И тут меня удивило осторожное сопротивление Андреутина. Хозяин с похмелья застрял на наших жизненных драмах, но Андре вырывался отчаянно, дрыгал ножками. И Буха смотрел на него с долей удивления и уважением, сам не до конца понимая лабильное утверждение Уайльда о том, что чистую мораль легче всего извлечь из обнародованной исповеди аморальности. Но куда, я чуть не рассмеялся в голос, куда привела бы нас безобидная педофилия Андреутина, одно из условий детской литературы? Тем не менее, я промолчал, прикусив язык. Меня живо интересовало, как мы сыграем безумие. Так или иначе, начальник рассчитывал, что министр к началу спектакля уже будет крепко пьян. Голова у него болела, он повернулся и тихо плюнул в бочку с фрушкогорским вином. Он и не подозревал, что ты можешь его увидеть. Жена уже некоторое время не писала и не звонила. Он и сам не знал, чего ожидать от затмения.
А что сегодня у нас вкусненького на обед, — спросил я с горшка, в ожидании ложечки. С учетом скорого конца света. Или министерского визита, если первого недостаточно. Ничего особенного? Картошка, опять. Значит, как дома, во власти работающей жены. Моя даже писала про картошку.
Зачем тогда Иоакима мобилизовали на кухню? Вот теперь не сыграешь в «старого деда». Разве что мы с Андреутином разделимся и будем обвинять друг друга до потери сознания. Извини, Верим, но ты более чем мертв, как и Андре, который все нервничает из-за премьеры. Иоакиму, с другой стороны, оказывают услугу, как будто он один приговорен к смерти.
Ладно, я знаю, что он виртуоз по части приправ, что его командируют в сердце тюремной кухни, когда нужно приготовить нечто пикантное для хозяйской трапезы, так что теперь никому не кажется выдумкой рассказ о том, что он был посыльным у Тито, который первым пробует блюда, самый настоящий телохранитель, советник царского желудка. Здесь же никто об отравлении и не думал. Если все закончится с песней, без изжоги и метеоризма, Иоаким будет последним, кто сможет облизать тарелку начальника.
Мне пришлось вырвать страницу из моего Кьеркегора, чтобы он смог записать рецепт (из довоенной передачи, которую вчера повторяли на Натальином телевидении) какого-то Карапанджи, в старое время шеф-повара загребской «Эспланады», блюда которого годами напролет дымились нетронутыми, доводя телезрителей до слез, до частичного безумия. (Неужели у тебя нет ничего посвежее, Наталия? Ты говоришь это так нежно, что дети даже не заметили бы, что ты только что съела Дональда Дака, фаршированного имбирными шариками и фальшивыми денежками. А нам на обед — картофельные шарики с американского флага, которые брыкаются в животе.)
Все записал. Благоговейно сложил бумажку и спрятал во внутренний карман, туда, где уже мнется грязная плевра. Иоаким готовит по нотам, как будто вспоминая вальсы. Признаюсь, с нетерпением ожидаю жареных крылышек беглого Бухиного попугая или щей с мясом Жигуля, этого надоедливого любовника.
(Представляешь, нашего художника едва не стошнило! Каких пределов, Андреутин, достигает твоя аллергия?)
А министр все не едет, хотя все мы нетерпеливо его высматриваем. Солнечного затмения нет, несмотря на то, что наши надзиратели нацепили специальные очки, которые в темноте защищают глазной нерв от вредного воздействия обнаженных лучей. Я неслучайно так долго толковал о хороших видах из нашего окна.
Тебе, разумеется, не обязательно подниматься на цыпочки или напряженно тянуться, чтобы увидеть женщину, у которой умер любимый. (В таких случаях я всегда задумываюсь, можно ли по ней определить, что она занималась любовью с мертвецом?) Узнаем мою Наталию? Ах, это ничего не меняет. Об этом, похоже, и говорю.
И как она решительно находит тюремные двери! Даже глаз не поднимет к нашим решеткам. Как будто боится неба, беззвучного света, бьющего в глаза. Естественно, к нам не зайдет. А ты как думал? Знаю, поправляет юбку и мешки под глазами, стучится в двери начальника. За ней бежит оператор, стенограф воспоминаний.
Он будет снимать нас, я быстро догадался. Правда, в Швеции, довольно давно, во время студенческой поездки, она смотрела в тюрьме Годо, там было полно наших насильников с окраин, пригородного хулиганья, кидал из Сланой Бары, головорезов из Душановца, которые играли все как один. Она это припомнила во время первого свидания со мной. Наверное, чтобы меня ошеломить, вселить надежду. Сбила меня с ног брезгливым вниманием, своим взглядом. Взбесившаяся корова.
О чем это я сейчас? В последнее время я такой задумчивый, рассеянный, не в себе, что самому кажется, будто меня внезапно разбудили. Как угасание, разрыв, сужение сознания, сопровождающиеся звоном в ушах, внезапной полной незаинтересованностью, отсутствием. Я все больше похож на тебя, Верим Мехметай, может быть, твоя кома заразна, твой мутный сон передается? Надо спросить доктора, если вспомню.
А впрочем, знает ли он? Два седатива, два аспирина, два антибиотика. Открой рот. Ты меня лучше понимаешь. Зажмуриваешься, молчишь, из твоего уха вытекает моя слюна.
И вдруг вот так, очнусь, и оказываюсь в неожиданном месте. Ну, конечно, не на люстре и не в Голливуде, но как будто кто-то встряхнул нашу коробку, вырезал кусочки из фильма жизни и склеил остатки, смонтировал их как попало. А вдруг я очнусь и окажусь на корточках под столом, пока взрываются петарды шутника-начальника, держа в вялых руках свернувшегося клубком Иоакима, который прячет глаза и дрожит? Или под удушающим одеялом, наброшенным на мир? Готов ли я пощипывать цитру жизни? Я больше не уверен.
Но пока я задаюсь вопросом, не сумасшедший ли я, то я более или менее нормален, не так ли? Фрейд, например, утверждал, что психоз включает регресс либидо вплоть до первичного нарциссизма, то есть, низшая ступень детского развития состоит в фиксации ребенка на своем теле. Я смотрю, все наши болезни — следствие удовлетворенности измученного, больного тела. Боимся разных пугал огородных, а по сути, боимся своего тела. И то, что я теряю ориентацию, это не сонная болезнь, но простое, естественное забвение плоти, бегство от мяса. Отсутствие боли, общая анестезия. Мой маленький рай. В компании детского писателя, инфантильного старца и с тобой, доведенным до стадии эмбриона, сведенного к клетке, к чистому сну, разве я могу здесь быть взрослым? Когда у меня засвербит в затылке или в зубе, я принимаю сильный анальгетик, откладываю наказание, отказываюсь. Лечусь до конца, но что толку? Эй, начальник, когда начнутся эти проклятые Дети у власти?
Во время этой так называемой бомбардировки, когда нас оставили наедине с нашими страхами, все (кроме тебя, прости, если ошибся) рассыпались по нашему опустошенному крылу. Я следил за ними, увлеченными. Иоаким во время налета прыгал в ванну с водой, нырял с головой, зажав нос пальцами, чтобы, как он видел в каком-то старом пропагандистском фильме, спастись от радиоактивного излучения. (Там мальчик оставался в лодке, пытаясь распутать затянувшуюся в узел леску, а счастливый отец нырнул в воду именно в тот момент, когда над Нагасаки поднялся гриб, эрекция на смертном одре.)
Во время того наводнения, мне кажется, я видел Иоакима, плывущего в той же ванне, заткнув сток большим пальцем ноги, реального в той же мере, как и боящийся холода пингвин Диснея.
В тот момент, пробираясь на цыпочках, я застал Андреутина в кабинете начальника, где он, поверив в воспитательный характер разгона облаков, звонил на горячую секс-линию, по которой изнеженные голоса (из невообразимых дыр) трубили в уши грязными историями, которые ни с кем не случались, или случались, но только с мертвецами. Откуда мне знать?
Было видно, как он прилип к трубке, как пес во время случки, хотя ему блюститель нравственности сапогом сломал хребет. Я не мог сдержаться и однажды отнял у него трубку, подозревая, что он звонит Златице или Наталии, одной из двух моих неподконтрольных женщин, или обеим сразу, чтобы они посмеялись над каким-нибудь моим помрачением, слабым сердцем или над рваным сном. С трубкой в руках я едва пришел в себя, понимая, что моя выходка ни к чему, потому что трубку мне Андреутин протягивал сам, как будто разоружаясь. Я поднес ее к уху и услышал тот же голос. Разумеется, он описывал, как ты лежишь, и две щебечущие русские, наклонив головы, отбрасывают тень на твой член. Мне стало так стыдно, как не было с детства. Я выпустил трубку, она повисла, и молча вышел в коридор. Голоса на лестнице звучали все громче, сирена монотонным звуком давно оповестила об окончании тревоги. Я не оборачивался. Клянусь, я слышал, как надо мной смеется фикус.