Твердо придерживаясь канонов жанра, рассказ этот (вполне здравую диснеевскую оргию посреди редакционных столов, латанных-перелатанных компьютеров, в погасших экранах которых искажались обнаженные тела, сгорающие в вулканических страстях среди степлеров, скоросшивателей и прочего реквизита, обычно составлявшего нашу серую обстановку), итак, рассказ этот я выдумал от начала и до конца. Впрочем, порнография и поныне самый живой жанр беллетристики.
Разгорелся примитивный скандал. С профсоюзной лидершей случился удар, я слышал, она по сей день на больничном. Мои дети, — всхлипывала она беспрерывно, — что с ними будет? А ведь я о детях ни слова. Не люблю ни их, ни педофилов. Главное, что ее возбудившийся муж пошел на меня с ножницами. Я вылетел в окно, угодил в поповское гнездо, сломал пятку (что, кстати сказать, случается исключительно с балеринами). Тут погоня, по крайней мере, физически, ненадолго прекратилась.
Против меня возбудили дело, осудили, платить мне было нечем. Является ли поэтическая свобода частью гражданских свобод? Никто меня не слушал. Меня сняли, унизили. И это только из-за имен. Надоели мне прозрачные намеки, выворачивание наизнанку. Я подарил им такую страсть, какой они и вообразить себе не могли в своих полумертвых жизнях. Разве не это задача писателя?
А рассказ совсем неплох. Когда-нибудь я вам его покажу. Когда вы проснетесь?
Нет, я попал в тюрьму не из-за этого. Но мое настоящее преступление — случайность. И я, по настоянию Андреутина, негодяя, едва не описал его для театральной постановки, от которой мухи дохнут. Мой грех? Предъявить его вам? Пока вы спите?
Вы спите, спите, но как вы далеки! Спит и ваш муж, вон он, потерянный в кресле, я вижу его с верхней ступеньки, по которой спущусь на цыпочках, нагой (можно сказать). Каким бы осторожным и размеренным ни был мой шаг, деревянная лестница стонет, стоит ступить на нее, я задерживаю дыхание, надеясь, что так, с затаившейся душой, стану легким, неслышным. Прохожу, наконец, мимо господина начальника, застываю. Он лежит, как свалился, с распущенным галстуком, в одном ботинке, лицо потемнело от урины. В комнате кошмарно смердит. Буха храпит как слон и что-то мне невнятно бормочет. Я быстро миную его, расплывшийся спящий еще ниже сползает по спинке кресла. Я уже на кухне. Открываю дверцу холодильника и оттуда слышу мягкое эхо моего беспокойного сердца.
Вскоре в джезве взвизгнет маленький водяной бог с языком, ошпаренным электричеством, с глазами, промытыми хлоркой. Я быстро засыпаю его ложкой молотого кофе, и он утопает в гуще, из которой, видимо, и возник. Из круглой жестяной гробницы, маленькой домашней пропасти, или кухонного Тартара (если вам нравятся гиперболы) больше не доносится ни звука. Отсчитывая четыре минуты, варю яйцо, как вы любите. Ваш муж, я уверен, по крайней мере, до полудня останется вот таким покойником.
Не называть его «вашим мужем», потому что вам от этого хочется плакать? Но, по крайней мере, так вы знаете, в чем наша вина. Правда, я уверен, что если бы господин Буха просто заподозрил, что я провел ночь в постели его жены, то стер бы меня в порошок, уничтожил, навалял бы как следует.
Но, должен вам признаться, дорогая моя начальница… Желаете менее церемониально? Тогда достаточно: дорогая моя, или — начальница моего сердца? Признаюсь, это настолько патетично, что похоже на издевательство, но вы знаете, до чего меня довели имена.
У вас хрупкая душа, вы женщина чувствительная и верная, однако чаще всего вам одиноко, ваш нетерпеливый муж вечно занят, он, простите, хам, которому вы поклялись в той редкой любви и беззаветной верности, как говорится, пока смерть не разлучит, п 'est ce pas? И я знаю, что ваш пояс невинности такой же, как ваш женский цветок, отзывчивый и болезненный, с едва слышным желанием. С вашего позволения. И вам нужнее говорящий щенок, нежели пузатая, разрывающая сердце неконтролируемая персона, вроде меня.
Но если это и не так, если ваш интерес вовсе не платонический, вялый, если вы не ласкаете меня пальцами, ледяными от нарушения кровообращения, и если ваш пол пробудится из сестринской омертвелости, и вы захотите меня, оставив вашу узкую дверку приоткрытой, — все было бы точно так же.
Кто-то может сказать, что напрасно я исповедуюсь вам, пока вы спите, что в этом есть что-то невротическое, болезненное, даже некрофильское, но нет. Даже вышедшие из комы рассказывают, что слышали слова близких, и пережившие клиническую смерть, уже повидавшие самих себя издалека, могли бы пересказать вам содержание касавшихся их разговоров, детей и врачей, засвидетельствовавших смерть, хирургов и попугаев, когда все уже опустили руки, перед тем, как прямая линия электрокардиограммы вдруг, ни с того, ни с сего, подобно изначальному грому, подпрыгивает. Я знаю, что говорю, я знаю причину.
Кому еще я могу рассказать о своем проклятии?
А ведь я проклят, не иначе. Как вам по-другому сказать, что я целомудренный любовник, так, чтобы вы не улыбнулись краешком губ? А ведь я именно такой: все больше на словах. Ведьма Наталия меня заколдовала. С тех пор, как я с ней, для других безопасен. С другими я бревно. Обнаружить мой пол, все равно, что завоевать Северный полюс — доползти по ужасной стуже на ослепшей взмыленной собаке, (которую вы под конец кормите отрезанными частями собственного тела, лодыжкой, смерзшимся мясом с ладоней) (любопытно было бы знать, чем вы сначала пожертвуете, в принципе, было бы неплохо провести на эту тему социологический опрос), и когда доберетесь до цели, когда установите знамя своей безымянной, исчезнувшей страны в мое солнечное сплетение, когда стрелка компаса, которую вы согревали под языком, бешено завертится, когда вы выдохнете в небо горячий воздух, и растаявшее северное сияние капнет вам в глаз, что вы обнаружите в конце пути? Чужую суку, лежащую на змеиных яйцах, и остервенело лающую на вас.
Вот это вы и увидите, разве что менее красочно. Следовательно, ничего страшного, если вы забудете выше сказанное. Можете ногтями разорвать мне брюхо, и вы не найдете в нем золотых опилок, можете обыскать мой мозг, или еще откуда все это исходит, ощупать его весь, бесполезно.
Послушайте, я могу так, механически. Но от всего сердца — нет. Все-таки я думаю, что тут дело не в любви, слияние в гермафродита, вы знаете этот древний миф, речь идет об истинной власти, о глубинном доминировании.
То, что я вам рассказываю, пока вы спите, делает иронию моей судьбы еще более знаковой: я, к примеру, — мечта женщины. Уникальный Гулливер в натуральную величину. Для одноразового употребления. (Могу вот так до завтра.) Пария собственного брака. Развратный, ненасытный умирающий. Только для одной выкован мой ключик. Не считая проституток. (Интересно, когда рассчитываюсь, то волшебство исчезает.) И мексиканцев (как говорит Билли Кид).
Но вместо того, чтобы все перечисленное их отталкивало, вместо того, чтобы вызвать у них отвращение, женщины западают на эту историю! Что за мир? Теперь я совершенно всерьез верю, что его сколотили на скорую руку за шесть дней. Вы не представляете, сколько их, готовых подобрать меня с пола и, не кривляясь, вложить в свой рот, не сдув пыль, готовых поднять из мертвых, выкрасть из любовной тюрьмы, из сексуального рабства. Ах, сколько таких святых дев! И каждая, говорю вам, считает, что именно она избранница, богом данная, чтобы призвать меня из комы, из бог весть каких глубин. Сколько у меня их было только благодаря честно объявленному бессилию! Я, непривлекательный, обрюзгший, почти старик, которого скручивает и терзает затылочная, гипертоническая головная боль. Поверить не могу…
Мою атеистическую литанию прервал начальнический храп. Борясь со своей пьяной душой, ловя дыхание грязными ногтями, он вскоре успокоится в пыли посреди невидимой плотной паутины. Тихое угасание позвякивания на подносе, который я держал в руках, означало, что я тоже остановился. Только маленькая серебряная ложечка покачивалась туда-сюда на верхушке вареного яйца, но это вызывало приглушенную, скорее не звуковую, а световую сенсацию. Я все-таки склонился над подносом, взял ложечку губами.