Они — мой мир, мой смрад. Как мне описать их, брат? Ты — человек, который здесь мне нужен.
Ни слова о том, что мы знакомы, — говорит начальник тюрьмы, не глядя на меня.
Но ведь все мы здесь знакомы, — принялся я его уверять.
Хватит болтать глупости, — хлопнул он ладонью по конституции, которая тяжко вздохнула. Расскажи я тебе кое-что, ты бы подумал, что отца родного не знаешь. Только пикни, и все узнают, за что тебя посадили. Ты и представить себе не можешь, чего мне стоило это скрыть. Это наш первый и последний приватный разговор. Больше я тебя знать не знаю. Уяснил?
Я подобрался.
На стене за ним криво усмехался Президент. И тут вдруг меня одолело дурное любопытство, как с цепи сорвалось: где же (это терзало меня годами, и об этом вспомнил без всякого смысла) внезапно исчезнувшие фотографии Тито со стен каждого класса или прачечной до момента, когда их в одночасье сменили эти новые ощетинившиеся портреты? Не было публичного сожжения, никто не рвал их, никто не плевал на банкноты с его ликом, которые и без того обесценивала инфляция. Портреты исчезли внезапно, как летние мухи с наступлением холодов. Ты вдруг не слышишь их жужжания, их криков. Но эти ледяные портреты ведут где-то призрачную жизнь, стоит их только найти, призвать, устроить эйнштейновский спиритический сеанс.
А вдруг портрет Тито спрятался под новым, осенило меня, не влез ли он в стену, как жучок или тайный сейф? Я вгляделся в полное лицо, исколотое гобеленовой иглой, стиснутое стальной рамой, словно головной болью. Портреты тиранов, сделаю я вывод, когда вся эта неловкость станет только удушливым воспоминанием, портреты тиранов — самые точные настенные часы.
Что стоишь тут, — спросил начальник Буха, словно придурочная училка, очнувшаяся после вековой гибернации, видимо, так хотел сказать он, или что-то в этом духе, я бы не стал давать руку на отсечение, моя память истерзана, как гобелен. И тут он надавил пальцами на впалые виски, как будто в бешенстве козыряя.
Мое литературное воображение вымученное, додумаю позже, на прогулке, когда буду ходить по кругу. Память у меня плохая, выветривается с резким запахом, как спирт. Не могу вспомнить, еще хуже — не могу описать то, что вижу, забываю моментально. И потому вынужденно пускаюсь в вымысел, в комбинирование, в литературу.
Вынужденная литература, насмешливо констатирует Деспот.
Ты человек, который мне здесь нужен, — сказал господин начальник и сдвинул пальцем застрявшую стрелку.
Прочее вам, в общем и целом известно.
Что характерно для человека, брошенного в застенок? В чем смысл моей неповторимости, когда я получаю по губам, как и прочие? Я имею в виду тех, на воле, с именами. Так мне, видимо, суждено — я и в аду снимал бы угол. Почему я должен быть отважным, жевать горький хлеб? В газетах, которые мы пускали на самокрутки, я прочитал, что американские военные специалисты изобрели сэндвич, который даже в летнюю жару не портится не меньше трех лет. И ты, заросший бородой, свободно мог его проглотить. Вкус бумажный, книжный.
Прежде чем попасть сюда, в гуманитарной посылке, присланной на чужое рождество, я обнаружил консервную банку без этикетки, похожую на золотой цилиндрический саркофаг для эмбриона, на которой шрифтом Брайля была нанесена вспучившаяся информация, что срок годности неограничен. Сколько же она пролежала в холодильнике, прежде чем попасть на распродажу военного имущества вместе с американской полевой формой времен вьетнамской войны и стреляными гильзами? Может, со времен Второй мировой, гадал я, готовясь откусить от говядины, скончавшейся пятьдесят лет тому назад.
Вдыхаю строгий растворенный запах и тут же начинаю судорожно чихать. Аллергии, говорят, перетекают одна в другую. Та, которая на домашнюю (где мой дом?) пыль, вызывает ранее неизвестную, на допотопные приправы. А, может быть, триггер психологического характера. Осознание того, что моряк, которому предназначалась эта пища, исчез в общей голубой могиле, в утробе мертвых рыб или с рукой в клюве ворона, заставляет желудок сжиматься, капризничать, как избалованный ребенок.
Говоришь, аллергия на пыль, — сомневается господин начальник, а над нашими головами опасно парит его лысый попугай, готовый обрушиться на каменное темя Эсхила. А он-то из какой эпохи? Чего только ни насмотрелся, прежде чем его заманили в прочнейшую сеть. Известно, что они живут вечно. Душа у них малюсенькая, болтают, когда захотят. И это им даровано, поскольку они — составная часть распавшегося, растоптанного бога. Вот что я знаю о попугаях, хотя никто мне об этом не говорил.
Попугай слетает на приподнятое плечо Бухи. Приближает головенку к его уху, как бессовестный шпик.
А я думал, что ты душу готов продать за то, чтобы привести в порядок нашу библиотеку. Книг поднакопилось. Может, что-то можно продать, полно старых, длинношеих книг, как ты думаешь, братец? Надо работать по законам рынка, пора стать практичной семьей, помочь себе. Видишь, какая наша держава ранимая, нежная. Да и что здесь толку от книг? Мертвый интеллектуальный капитал. Все это розовая шваль, мой Андреутин. Карманники и уличные девки. Пидоры и мальчики по вызову. Люди испортились, одурели, сверху нас всех поубивает. И мы прогнили, согласись. Мертвые, надломленные. Рассортируй их немного, отдели шкварки от козьего дерьма. Зажми нос прищепкой, дыши реже. Слушай, найдется и для тебя кое-что, не бери в голову.
Так точно, господин директор, — пропищал я и скрестил ноги, чтобы не описаться.
И присматривай за этими, твоими, если стыд не потерял. Сволочи они, вот увидишь. Ты человек утонченный, впечатлительный, слабый, почти неиспорченный. Ты еще в состоянии исправиться. Ты работал в том словаре, горбатился над книгами… Я тоже таким был. Эх, чего я только ни начитался! Если найдешь Манна, все равно какого, я не капризный, принеси мне, я, ей-богу, опять бы его, понимаешь…
Ага, знаем мы эту сказку про перечитывание, не так ли, дети мои? Она просто-таки создана для тех, кто в юности перескакивал через страницы и прогуливал уроки. «Вновь с Манном» — прекрасная маска для тех, кому «Волшебная гора» показалась высоковатой.
Действительно, потом мне попался один экземпляр, моя собственная бритва затупилась, пока я разрезал склеенные неразрезанные страницы, так-то, двуличный мой родственничек, мой ближний, подумал я, посуровев, и чихнул со всей силы сквозь повисшие усы, которые я отращивал в забвении, от скуки.
У меня было множество профессий, совсем как у легендарных американских писателей, Сэмюэля Клеменса, Джона Гриффита или у Нормана Мейлера с его «Нагими и мертвыми». Жизнь — это способ отрепетировать сюжет.
Помнит ли кто-нибудь гадость, которую сказал Валерий о книге, составленной из начальных фраз разных романов? Так ли уж случайно, что спустя несчастный человеческий век другой сдвинутый латинянин с иронически-бунтарской фамилией Кальвино исполнил этот причудливый завет, сочиняя бесконечный роман, в котором фрустрация из-за непрерывной отсрочки финала, из-за уклонения от нарративной эвтаназии — нас немного угнетает? Не могу сформулировать.