У нас все как у мужа с женой, точнее, как в коробке, как в греческой трагедии. Достаточно забросить удочку, и вот она, родная утонувшая Атлантида. Наше пространство обрамлено струйками крови. Наш завет — кровная месть. Город для нас тесен, наш мир мал, невозможно пройтись, не задев каждого его жителя, как в рассказе со строгой композицией, где все должно иметь свою причину.
Так или иначе, все мы знакомы. И начальник мне какая-то родня, и надзиратель — кум, и с сидельцами я на «ты».
Как будто под домашним арестом, зубоскалит Деспот. Живем как в телефонной будке. Я не могу передать, как мне противно, когда, например, попутчик в поезде, эдакий общительный болтун, начинает рассматривать тебя как типичного представителя твоего родного города и окрестностей, с завистью расспрашивая об исторических панорамах, которых ты в глаза не видел со времен школьных экскурсий и кроссов, о каких-то вроде бы знакомых, из-за которых ты уже пять лет симулируешь близорукость и готов щуриться еще пятнадцать предстоящих лет, о местных песнях, которые он пытается вспомнить, годящихся только на то, чтобы распугивать мух!
Там, указывает Деспот на стену за своей спиной, если бы я не загуливал в «Форме», к примеру, раз в месяц, то напивался бы с местными ребятами в ближайшем буфете «Обилич», стены которого украшены фигурными коробками из-под яиц, сербским двуклювым гербом и портретом Генерала, и таким образом, если верить психоаналитикам, проявлялся бы мой латентный гомосексуализм. Впрочем, я слишком чист, добропорядочен, так что немного грязи меня оживляет… И это почти все, что связывает меня с домом.
Надо бы нам по тысяче раз знакомиться, хотел я сказать, чтобы возникало чувство новизны. Надо бы…
Стрибер? Андреутин Стрибер? — Кто-то опустил мне лапу на эполету.
Да, Андреутин… Но можно и Фуйка Пера.
Андреутина достаточно, — согласились полицейские. Ты задержан, цыпленочек мой двухголовый.
Вы уверены, что вам нужен именно я? Я — Ан-дре-ю-тин, через ю, как в русском слове «юбка», ю, ю, Андреютин!
Не переживай. Мы уверены. Маловат наш город для такого крупного негодяя.
Можно сказать, я оказался в тюрьме, не выходя из нее. Пришла кисонька под дверку. Никому сюда входа нет, эти врата были предназначены для тебя одного! Теперь пойду и запру их[2], — сказал надзиратель осужденному пожизненно. Впрочем, теперь не до цитат. Хотя, положа руку на сердце, в решающие мгновения человеку приходит в голову только ерунда. Когда я позже стану объяснять это Ладиславу, он оборвет меня рассказом о своем бдении над телом матери, во время которого больше всего думал о паутине на искусственных цветах, о каких-то стариках из дома престарелых, посасывающих свои беззубые щеки, о том, что выбрал слишком тесный гроб. Думаю, он солгал. Смею предположить, что ребенком, представляя перед сном смерть матери, он думал, что и сам перестанет дышать, начнет метаться и истекать кровью, как только что зарезанная курица. А на самом деле, когда, наконец, наступил этот миг, он тупо таращился на пауков и старцев, которые свисали с потолка и с листьев фикуса на нитях собственной слюны.
Наши эмоции как айсберги, — будет уверять меня мой учитель поневоле, вертя в руках бумажку для «старого деда», давай, пощупай мою руку, не бойся…
Вот так и я. Думал: когда за мной, наконец, придут, я брошусь в окно. А на самом деле — почти безразлично. Правда, это вряд ли можно назвать отвагой, скорее, то была усталость, убежденность в нехватке сил. Наш сокамерник, старый Иоаким, мог часами стоять у маленького зарешеченного окна, похожего на смертоносный прицел, и ровным голосом окликать любого, кто проходил мимо. От этих бесполезных причитаний он слабел настолько, что достаточно было указать ему на его койку, как он моментально падал с пересохшими губами и в слезах. Я же на этом же месте ждал облака, Деспот — беззубую двуполую кошку, на что-то наверняка надеялся и наш коматозный сокамерник. Все дело в вере и мечте.
На моих запястьях сомкнулись намагниченные наручники, и в это мгновение я ощутил в руках движение холодной животворящей струи. Конец, пробормотал я со странным облегчением. Так извращенно началась жизнь, в которую я провалился.
Не из-за того ли, что я представлялся выдуманным именем, пронеслось у меня в голове, пока меня тащили полицейские. Но неужели я был в меньшей степени метеорологом, чем бывшим архивариусом забытых некрологов или разъездным продавцом без водительских прав? Я уже не сравниваю себя с метеорологическими клонами Ельцина. Может, все-таки стали применять тот закон, может быть, метеорология попала в разряд колдовства, типа спиритизма? Может, мои учителя безумной истории вдруг поняли, что Наполеона вовсе не было, и меня обвинили в мистификации, в поэтическом подходе к покойникам, пожертвовали мною ради очищения? Полицейских спрашивать нельзя ни в коем случае, не трогай собаку, пока она ест, в одном из них я сразу узнал вратаря третьеразрядной футбольной команды, который из суеверия перед тем, как пробить штрафной, целовал штанги ворот.
Долго ждать не пришлось. Ловушка была очевидна. Следователь, едва ожившая мятая бумажка, уже смотрел на меня вопросительно. Эта аллюзия на Льюиса Кэрролла возникла не внезапно, эта ощетинившаяся игральная карта обвиняла меня в грехе Алисиного отца; речь шла о каких-то детских фотографиях, которые я посылал в мир по Интернету, как будто любовь к детям — заразная болезнь, словно величайший детский писатель — извращенец?! Становится тошно от одной только мысли… стоило только задуматься…
Мне нечего сказать об этом человеке с грязными фантазиями. Как он только извратил истину, как запачкал и оплевал мою чистую хрупкую душу, мои простодушные намерения! Как легко вывернуть мир наизнанку, вспороть красавца и напугать детишек и кошек демонстрацией его дрожащих внутренних органов и, тыкая пальцем в легкие, ехидно вопрошать, куда же подевалась моя чувствительность?! Достаточно отметить, что речь идет о людях, которые по-простому думают, будто от усиленного чтения можно сойти с ума и начать ходить при всем честном народе в пижаме. От отвращения я во всем сознался. Подписал все, не глядя. Говорю же, с самого начала это был постановочный процесс. Мне не оставалось ничего иного, как опереться спиной о тюремную решетку, на которой меня распяли.
Теперь вы знаете, как я окончательно очутился на Петроварадинской волшебной горе, где лечат неизлечимых. Пришел навестить и остался. Проклятый Ганс Кастрат. Вы обратили внимание на эту расточительную игру слов?
Здесь многие сидели. Еще тень гладиатора сплетается в смертельном объятии с тенью льва на стенах засыпанных или затопленных катакомб. Еще фельдфебели стригут наголо садовыми ножницами фехтовальщика Броза. А портного Кафку с улицы Могильщиков заставляют шить рубахи из сонников, создавать машину времени от зубной боли.
А вот и мы здесь, четверо траченных евангелистов, в тюремной больнице, на которой поставлен крест: Ладислав Деспот, Иоаким Блашкович и Верим Мехметай, его из Белграда доставили, после подавления беспорядков и голодовки, без сознания и опутанного трубочками, как будто кровь его снаружи, а сердце высоко, под облаком, в железной птичке. Глубоки шрамы на теле этого крепкого бойца.