Наконец, третий тезис: «Заводы — рабочим!» И тут надо уточнить, что третья теза, которой партия вооружила Григория Каминского, отправляя его в Тулу, была самой невразумительной, неотработанной. Предназначался лозунг двухпроцентному — от работающего населения страны — молодому российскому пролетариату, и нельзя сказать, чтобы был воспринят фабричным и заводским человеком с великим энтузиазмом: «Как это? Возьмём мы завод — наш он теперь. А дале чо с ним делать? Вот если б трудовой день покороче, зарплату повыше, в лавке товары подешевле да получше — другое дело!» И потому было уточнение: заводы — рабочим! — это на первом этапе означает рабочий контроль. «Вот и будете, контролируя хозяев или государство (как на тульских оружейных заводах), сами определять, сколько часов в день у станка стоять, сколько за каждую работу платить», — «Ну, это, граждане большевики, другое дело!»
Конечно, можно было бы без третьего тезиса обойтись, учитывая демографическую и социальную ситуацию в России, но — никак нельзя. Большевики — марксистская партия, а авангард в социалистической революции — рабочий класс. И социалистическую революцию начинать будем в промышленных городах, опираясь на пролетарский угнетённый авангард. С этим, третьим тезисом и предстояло Григорию Каминскому прежде всего работать в Туле. Он это прекрасно понимал...
И теперь резюме из трёх изложенных ленинских тезисов. Оно конкретно. В той стране, какой была Россия к весне 1917 года, партия большевиков — необходимо подчеркнуть: в своих лозунгах, в провозглашённых целях — была сплочённой экстремистской организацией, полнее всего выражающей интересы крестьянства и рабочих накануне величайшего потрясения, каким стала для нашего загадочного отечества Октябрьская революция. Это факт, который опровергнуть невозможно.
...Так. Пришла вторая кошка, Люся, трёхцветная, но преобладает у неё белый окрас. Между прочим, она, родительница Кнопы, — кошачья хозяйка нашей квартиры и всем тут заправляет. Ведь известно: не мы выбираем кошек, а они нас. Люся несколько лет назад пришла к нам с улицы на сносях, походила по комнатам, всё обнюхала, посмотрела, вроде бы ей понравилось, и она осталась, одарив нас через несколько дней шестью очаровательными котятами.
А сейчас Люся сидит перед письменным столом, посматривает на Кнопу и выразительно мяукает. Всё очень просто: зовёт дочку на кухню, пора обедать. Ну вот... Кнопа прыгает на пол, и обе кошки неспешно отправляются к кухонной двери. Само собой разумеется, что мне надо идти следом, чтобы дать им заранее приготовленный женой обед. Кажется, это будет варёная рыба. Впрочем, может быть, что-то другое, сейчас посмотрю. Инструкция на столе.
Смотрите-ка! Уже третий час, и начинает смеркаться. А какой снег валит за окном! И довольно сильный ветер — снежные шлейфы порывами пролетают мимо окна. В поле, наверное, метель. Настоящая рождественская погода.
Помните, у Бориса Пастернака в «Докторе Живаго»:
Мело, мело во все концы,
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела...
Глава вторая
ДЕТСТВО
В детстве он засыпал мгновенно. И в тот вечер, которым сменился снежный серый день, когда их семья на двух извозчиках с Московско-Брестского вокзала добралась наконец до Госпитальной улицы, где отец, Наум Александрович, снял квартиру из трёх комнат в каменном мрачном доме. — Гриша, не раздеваясь, устроился на овчинном полушубке между узлами со скарбом и сразу провалился в сладкий крепкий сон. Он, уставший, переполненный дорожными впечатлениями, дремал уже, пока ехали по городу, и Минска совсем не увидел. Перед слипающимися глазами только густо кружился снег, покачивалась широкая спина извозчика, где-то рядом звучали голоса отца и брата Ивана, а он был занят только одним: боролся с тяжко навалившимся сном.
...Его разбудил шум, вроде бы крик, кажется, кто-то плакал. Проснувшись, Гриша не мог понять, где он, что происходит. Незнакомая комната, заваленная вещами и узлами, рядом с полушубком, на котором он спал, — медный таз, в нём мама всегда варила малиновое варенье. Там, в Екатеринославе... Он сразу всё вспомнил: поспешные сборы, переезд, долгая дорога в поезде, в вагоне третьего класса. Сердце сжалось. Что ждёт здесь, в незнакомом, чужом городе?
Утренний свет, окрашенный розовым солнцем, наполнял комнату, громко разговаривали за дверью, а плакала, кажется, мама...
Он вскочил, опрометью бросился к двери.
Пофыркивал на голом, без скатерти, столе самовар, белая булка нарезана крупными ломтями, тоже прямо на столе, в блюдцах сыр и масло. Всё семейство во главе с Наумом Александровичем пило чай: братья — старший Иван и Володя, младший, сёстры Люба и Клава, а у мамы, Екатерины Онуфриевны, действительно были заплаканы глаза.
Да что случилось?
— Ополосни лицо, — спокойно сказал отец. — Умывальник вон там, в передней. И — завтракать. Мы тебя не будили, уж больно разоспался.
Странно: холодная, обжигающая лицо вода пахла полынью.
Когда он вошёл в столовую, Иван, шурша газетой, говорил возбуждённо и громко:
— Если поднять рабочих, студентов, выйти с протестом на демонстрации, — его не казнят!
— Тише, Ваня, тише... — зашептала Екатерина Онуфриевна. — Господи, не успели приехать, и тут то же самое!
Отец молчал, а Иван, повернувшись к Грише и блестя глазами, опять заговорил быстро, громко:
— Вот, в сегодняшних «Губернских новостях»... Вынесен смертный приговор студенту Ивану Пулихову!
— За что? — вырвалось у Гриши.
— Он бросил бомбу в минского губернатора, генерала Курлова. Этот Курлов залил улицы кровью в пятом году, когда вывел войска против рабочих...
— И что же? — перебил Гриша.
— Бомба не взорвалась! Представляешь, после воскресной службы губернатор вышел на паперть кафедрального собора, тут из толпы и кинулся к нему Пулихов, бросил бомбу под самые ноги этому мерзавцу, а она не взорвалась!
— Бомбы не умеют делать, — промолвил Наум Александрович, расправив густые чёрные усы и поднося ко рту блюдце с чаем. — Вот народовольцы умели делать.
— Я-то думала, — тихо сказала Екатерина Онуфриевна, — уедем, и не будет в доме этой политики... — По щекам её опять потекли слёзы. — А вы снова, снова!..
— От политики, матушка, никуда не сбежишь, — миролюбиво сказал отец, потягивая с блюдца чай.
— А дальше? — спросил Гриша. — Что со студентом?
— Тут же схватили. Вот написано: «Злодей задержан на месте преступления жандармами и полицейскими».
— Они его сразу до полусмерти избили! — Щёки Клавы, которой совсем недавно исполнилось двенадцать лет, залило яркой краской. — Прямо на паперти собора!
— И эта туда же! — всплеснула руками Екатерина Онуфриевна. — С чего взяла?
— На втором этаже нашего дома швейная мастерская. Пошла за водой, у колодца мастерицы...
— Да об этом весь Минск говорит! — поддержал сестру Иван. — Ходил в лавку за хлебом и сахаром — народ только об одном: смертный приговор студенту.
...В ту пору, в феврале 1906 года, Григорию Каминскому было десять лет, а его старшему брату Ивану шёл шестнадцатый.
В первые же дни новой жизни у Гриши появился друг, Володя Григорьев, сын швеи. Истый минчанин, он знал город как свой дом. Володя был коренастым, шумным, непоседливым. Мать его была полька, пани Мария, с печальным, бледным и озабоченным лицом, на котором чёрными дугами разбегались тонкие брови, а под ними мерцали серые, тоже печальные, глаза. Пани Мария поразила Гришу и своей красотой, и лёгкой летящей походкой, всё она делала быстро и в то же время плавно. Володя был совсем не похож на свою мать, наверно, удался в отца, машиниста на железной дороге.
Володя и Гриша были одногодками, и как-то так получилось — Володя стал главным во всех их затеях. Впрочем, понять можно: для Гриши всё здесь было пока неведомо, казалось чужим, и это вызывало чувство неуверенности.