Пока исполнялись две первые части, я внимательно наблюдал за этой троицей. Группы теноров и альтов боролись друг с другом, а также со скрипками и с клавесином за обладание церковью, используя как оружие преувеличенную громкость голосов и едва заметное растягивание нот. Но битва с толпой была про играна – этот шум просто притуплял ее внимание. Кое-кто из молящихся заснул. Дуфт внимательно разглядывал свои туфли. Сидевшая рядом с ним Амалия равнодушно болтала ногами и даже не пыталась скрыть скучающее выражение на лице. И в то же время казалось, что Каролина Дуфт не могла быть счастливее, даже если бы сам Вивальди восстал из мертвых и взял в руки свою скрипку. Она закрыла глаза и ритмично раскачивалась, совершенно не попадая в такт со звучащей музыкой. Я даже позволил себе задаться вопросом: Уж не глухая ли она?
Третья часть исполняемой нами Dixit Dominus представляла собой один из самых прелестных контрапунктов, которые Вивальди когда-либо писал для двух сопрано. Она прекрасно подходила для наших с Федером голосов, которые хоть и не стали еще сверкающими и мощными, зато были легкими и быстрыми. Мне нравилось наблюдать за тем, как публика реагировала на вступление Федера, Virgam virtutis tuae[18], а потом, через несколько секунд, я повторял эту фразу. Именно в этот момент публика выходила из оцепенения.
Следующую фразу мы пели в унисон, пока Вивальди не разлучал нас. Затем мы становились похожими на двух танцующих воробьев, наши голоса в унисон неслись вверх. Потом они снова разделялись, но мгновение спустя, воссоединившись, опять звучали вместе. Голос Федера был таким живым, что иногда мне казалось, что он может убежать от меня. Но на какое-то мгновение мы становились братьями, и мне хотелось протянуть руку и обнять его.
Люди в церкви, привстав со своих мест, наклонились вперед. Скамьи, на которых они сидели, скрипнули. Дуфт, вытянув вперед одну ногу, другой стряхнул с подошвы комочек грязи и зевнул, как будто он совсем не слушал музыку. Амалия же слушала. Она внимательно смотрела на меня, и едва слышное звучание раздавалось в чреве у нее.
Часть закончилась, и в первый раз за все время в церкви воцарилась мертвая тишина. Ни шороха, ни кашля. Несколько человек сидели с разинутыми ртами и дышали с присвистом.
Музыка зазвучала снова. В двух следующих частях битва между тенорами, басами, скрипками и клавесином возобновилась, и все исполнители с воодушевлением вновь приняли в ней участие. Потом последовал рефрен корнета с органом, неуклюже переписанный для нашего клавесина со скрипками. Короткая восьмая часть началась с монотонных звуков скрипок, которые Вивальди так замечательно использовал для того, чтобы подготовить слушателей. Они успокаивали публику и давали возможность двум нашим седовласым скрипачам проявить себя. Затем начиналась сольная партия для моего сопрано, De Torrente[19].
Я был маленьким мальчиком, едва доходившим мне сегодняшнему, взрослому мужчине, до пояса. Хор покорно стоял за моей спиной. Голос мой был негромок, но наполнял каждый уголок зала. Мой подбородок дрожал от того, что каждый гласный звук я растягивал на двадцать нот, а то и больше. Публике казалось, что все это я делаю без особого напряжения – я не закрывал глаз, и плечи мои не вздымались, – но мне при этом требовалась полнейшая сосредоточенность. Я держал свои тощие руки опущенными вниз и немного перед собой и каждым вытянутым пальцем чувствовал свое пение. Мои легкие растянулись и напряглись, и хотя голос мой не был и на десятую часть таким громким и полным, каким ему предстояло стать, он был чистым, как горный воздух вокруг церкви моей матери. В церкви Дуфта глаза присутствующих наполнились слезами. Амалия, сидевшая в первом ряду, нахмурилась; бледные пальцы ее вцепились в край скамьи. Мое пение царило в каждой клеточке ее тела.
Когда я закончил, наступила тишина. Федер застывшей статуей стоял рядом со мной. Ульрих задохнулся от изумления. Он как будто вновь увидел меня. Дуфт все так же изучал свои туфли.
Амалия сидела тихо, печальная и пораженная, как будто у ее змеи выросли крылья и она прямо на глазах полетела куда-то.
XII
Потом мы сидели в маленькой гостиной и пировали. Еда и вино были единственным вознаграждением за наше пение (аббат Целестин, несомненно, свое вознаграждение получал по отдельной договоренности). Казалось, все забыли обо мне, кроме Ульриха, пристальный взгляд которого я время от времени ловил на своем лице. Наверное, он тщетно пытался вызвать воспоминания о моем голосе. В одной руке я держал баранью голень, в другой – куриное крылышко, и рвал зубами мясо, как будто намеревался за эту ночь вымахать в полный рост.
– Псст! – услышал я чей-то шепот.
Кажется, этого голоса больше никто не слышал. Я обернулся к двери. В щель заглядывал чей-то глаз. Раньше никто не изъявлял желания говорить со мной, кроме Ульриха и Николая, по этому я не обратил внимания на этот голос и вернулся к своей трапезе.
– Псст! Эй, монах!
Я снова обернулся и на этот раз увидел голову Амалии Дуфт, заглядывающую в приоткрытую дверь.
– Иди сюда!
Я повиновался, правда с осторожностью, будучи уже хорошо осведомлен о том, что за дружескими увертюрами часто следуют жестокие шутки. Едва я подошел к двери, Амалия схватила меня за руку, вытащила из комнаты и захлопнула за нами дверь. На ней был белый пеньюар, и она очень сердито смотрела на меня.
– Ты отвратителен, – сказала она.
Я подумал: Почему люди ищут меня только для того, чтобы обидеть?
Но потом мне пришло в голову, что на самом деле вся нижняя часть моего лица лоснится от бараньего сока и куриного жира. Я вытер лицо рукавом своей певческой накидки. Амалия застонала и, схватив меня за руку, потащила по коридору. В умывальной она вытерла мне лицо и руки мягким полотенцем и бросила его на пол.
– Быстро, – сказала она и потянула меня за рукав. – Я уже должна быть в постели.
Звяканье, шум падающих капель и бормотание дома Дуфтов то приближались ко мне, то отступали, покуда она вела меня по коридорам известным только ей путем, который я сам вряд ли смог бы повторить. Мы почти бежали, и из-за хромоты она раскачивалась из стороны в сторону. Амалия снова посмотрела на меня.
– Очень многие люди падают с крыши, – сказала она. – Матиас фон Груббер упал с той же самой крыши, что и я, но только он приземлился на кучу навоза. А я на плуг. Каролина говорит, что Бог сделал это для того, чтобы утихомирить меня, но это меня не утихомирило, да и в любом случае Бога нет.
Последнее замечание заставило меня отшатнуться от нее в ужасе, но она с удвоенной силой потащила меня за собой. Когда же я снова ничего не сказал, она покачала головой:
– Почему ты не говоришь?
Потому что я не знаю, что сказать, ответил бы я, если бы набрался смелости.
Она пожала плечами и продолжила:
– Я не против. Ненавижу слушать людей. Мари вот никак не заткнется. Я пыталась залепить уши воском, так она, чтобы ее услышали, начала кричать. Ты конечно же можешь не молчать, но и болтать ты не обязан.
Никто раньше не говорил мне так много слов, кроме Николая и Ульриха. И вообще, все это выглядело весьма подозрительно. Мне никогда не найти дороги обратно, если она бросит меня здесь или, что еще хуже, отведет меня в компанию своих злобных друзей. На нашем пути больше не было окон, и звуки из стен становились все слабее и слабее. Я рассудил, что мы зашли в не обитаемую часть дома Дуфтов.
Наконец она замедлила шаги. В конце длинного прохода стоял стол, за ним виднелась двустворчатая дверь. За столом сидел старик, глаза его были полузакрыты. Перед ним на столе стояла свеча и были аккуратно разложены гусиное перо, бумага и серебряные часы.
– Фройляйн Дуфт, – отчетливо произнес он, когда мы приблизились, и написал что-то на бумаге.