Конечно, вчера. Так нет, надеялись на чудо, хотя знали, что Блинков-младший не из тех летчиков, с которыми происходят чудеса. Самоуверенный и гордый народ летчики, думают, что главные фигуры в Арктике они, а это большая ошибка: летчики могут долететь, открыть, застолбить, а завоевать, обжить может только полярная пехота… Где же он, Илья, на Колючем или Треугольном? Часа за два до Блинкова в избушке кто-то побывал: она еще хранила остатки тепла, ящик с консервами наполовину опустошен, и к припаю тянулись полузасыпанные снегом следы. Яснее ясного, что приходили сюда за продуктами, значит, живы, но все ли? И приходили, конечно, не Анисимов и Белухин, которые, как положено, оставили бы записку, а какие-то лопухи, скорее всего из пассажиров. Не оставить записки! Но поскольку Илья и Николай на Медвежий не пошли, значит, они либо погибли, либо идти не в состоянии… Нет, если бы Николай погиб, кто рассказал бы про избушку на Медвежьем? Хотя Анюта могла рассказать, она-то знала… Однако от Колючего или Треугольного до Медвежьего восемь километров, кто же рискнул пойти туда в поземку? Не от хорошей жизни рискнул, это уж точно… Как бы то ни было, а теперь ясно, что люди живы и их явно больше, чем один или двое, потому что останься в живых один или двое, зачем им уходить из благоустроенной, с запасами топлива и продовольствия избушки? И еще одна ясность: раз приходили за едой, самолет скорее всего утонул – на борту были коробки с НЗ, на несколько суток их вполне должно было хватить.
Словом, спасибо Косте, теперь мы все-таки знаем, что кто-то жив…
Не Косте, а Мишке, поправил себя Пашков и отметил, что впервые воспоминание о Блинкове-младшем не вызывает у него раздражения и насмешки. Черт их поймет, этих молодых, то они видят и слышат только то, что им выгодно видеть и слышать, то вдруг начинают бога за бороду хватать. Ведь был Мишка из самых примитивных извозчиков, а тут взял да и пошел на посадку, на какую рискнул или не рискнул бы Костя – большой вопрос… Нет, конечно, рискнул бы, даже думать глупо, но краснеть за племянника ему больше не придется, долго еще будут судачить в Арктике об этой посадке… Задело Мишку за живое, заиграла в жилах блинковская кровь! Теперь, если не попрут из авиации за самовольство, будет хорошим пилотом – обстрелянный… Не попрут, Авдеич доложит, как надо, прикроет, грудь у Авдеича широкая…
Кузя неожиданно рассмеялся, Пашков вздрогнул.
– Ты чего?
– Идем Уткина выручать, а он обещался из меня размазню сделать. Выручишь?
Пашков хмыкнул. В холодном туалете на Среднем, примитивнейшем строении на три очка, Кузя повесил на цепочке ручку от настоящего унитаза – с расчетом на человеческое любопытство. Рано или поздно за эту ручку должен был кто-то дернуть, и первой жертвой Кузиной изобретательности оказался Уткин: на него сверху высыпалось ведро снега с мусором. Разъяренный Уткин бегал по аэропорту в поисках Кузи, но до вылета так его и не нашел.
По проливу ползли рваными отрезками от вехи к вехе – наиболее ненавидимый всеми водителями способ передвижения. На таком неверном льду совершенно не допускается менять режим, переключать передачи, газовать, ибо в случае резких переключении возникает динамический удар – дополнительная и опасная нагрузка на лед. В прошлогоднем походе, а было это уже в декабре, Кузя провалился здесь одной гусеницей и сам себя вытаскивал, как Мюнхгаузен за волосы – заведя трос на превращенный в ледовый якорь ропак. И вообще за Кузей числилось множество приключений, столько, сколько с иными водителями не случалось за целую жизнь. Несколько лет назад Пашков отпустил Кузю на сезон в антарктическую экспедицию, и тот в первый же день нашел возможность пережить чрезвычайно острые ощущения. Когда «Михаил Сомов» разгружался у Мирного, с ледяного барьера на припай, где стояли прицепленные к трактору сани с уникальным научным оборудованием, начала сползать многотонная снежная шапка; на борту люди схватились за головы и перестали дышать, а Кузя – прыг на трактор и увел сани за полсекунды до катастрофы. Научные работники, которые едва ли не остались зимовать без приборов, обнимали и благодарили его со слезами на глазах, а он отбивался: «Какие к дьяволу приборы, у меня в кабине новые рукавицы лежали!» В другой раз, уже на Северной Земле, Кузя с Пашковым шли с купола ледника Вавилова к мысу Ватутина и заблудились в «белой мгле»; с двух сторон их искали и никак не могли набрести на след, пока Кузя не уговорил Пашкова рискнуть и зажечь факел из остатков горючего. Страшно было остаться без всякого обогрева, но именно по отблескам зари их и нашли.
«Где Кузя, там и приключение», – ворчал Пашков, но в походы предпочитал ходить именно с ним, не из упрямства или прихоти, а потому как знал, что Кузя не только веселый трепач, но и классный, отчаянно-смелый механик-водитель. Перед всяким выходом на лед, пусть даже на сверхнадежный, Кузя тщательно проверял водонепроницаемость машины и систему откачки, замазывал все щели солидолом, подсоединял к заднему бамперу трос и заводил его наверх (чтобы в случае чего не лезть в воду) и подновлял сзади на кузове нелепую, веселившую полярников надпись: «Берегите зеленые насаждения!» – свой опознавательный знак (надписи, впрочем, время от времени менялись). В дороге, когда обстановка складывалась серьезная, Кузя уходил в себя, остальное время не закрывал рта, развлекая седока былями и небылицами, и Пашков искренне сочувствовал Голошубу, который вряд ли выжал из Семена что-либо, кроме неопределенного мычания: с Крутовым идти – говорить разучишься.
* * *
Снежные заряды били в лобовое стекло, видимость временами становилась совсем никудышная, и Пашковым овладевало нехорошее ощущение, что косу они проскочили. Кузя молчал, то и дело озабоченно шарил прожектором по сторонам и наконец не выдержал и признался:
– Кажись, Викторыч, к Северному полюсу идем. А может, к Диксону.
Развернулись, пошли обратно по колее, стали делать галсы с промерами – нет косы, исчезла. Такое случалось и раньше, даже в лунную ночь, но тогда, в прежние походы к островам, можно было в крайнем случае взять и уйти домой без песцов; теперь же ставка была неизмеримо выше. Лишь эта длинная, на километр с лишним вытянутая коса давала верное направление, компас в здешних местах привирает (да и какой компас на вездеходах – первобытный): отклонишься на градус в сторону и пойдешь в белый свет на дрейфующий черт знает куда лед.
Долго ползали, десять раз пересекали свои же следы, а лед пошел опасный, и рисковать вездеходами больше было нельзя: на последнем промере бур за три оборота вошел в воду. Пашков велел водителям стоять на месте и ждать. Коса должна была лежать где-то совсем рядом, и он, взяв фонарь и пешню, отправился ее искать. Огни вездеходов виднелись отчетливо, и он шел без опаски, зная, что сумеет легко вернуться назад. Когда-то Белухин поставил на косе гурий из двух бочек, но уже на будущий год обнаружили, что гурий исчез – «медведи в футбол играли», как предположил Кузя. Все собирались соорудить здесь новый гурий, но вечно спешили и ставили длинную деревянную веху, которую черта с два увидишь в такую погоду. Обходя свежие торосы, немых свидетелей недавних подвижек льда, Пашков около часа бродил из стороны в сторону, шаря пешней вокруг себя, сильно устал и уже подумывал, не возвратиться ли назад, когда пешня вдруг не пожелала воткнуться в снег и издала противный скрежет. Смахнув с этого места снег валенком, Пашков обнаружил обломок валуна, присел на него, взмыленный, закурил и повертел фонариком: белым-бело, не будь этого обломка, вполне можно было бы косу и не найти, подровняло и замело ее так, что совершенно слипалась с окружающими ее льдами. Отдохнул и пошел обратно, каждые двадцать-тридцать шагов пробивая пешней лунки. Так себе лед, на тройку с минусом, но лучшего, решил Пашков, здесь не найти и нужно рисковать.
С тем и шел к вездеходам, ворча про себя, что рано уступил поветрию и под нажимом сверху и снизу отказался от собачьих упряжек, которые столько лет служили ему верой и правдой. Может, они и нерентабельные, и возни с ними много, штатного каюра держать надо и корм запасать (а как его запасешь, если медведя промышлять запретили?), зато по такому льду на собаках можно было проскочить лихо, и веселее с ними, живые они, с нежной к людям собачьей душой. Рано отказались от собак! Молодые и слышать не хотели: «Прошлый век! Не для того мы дипломы получали, в небе спутники летают, а мы за собаками прибирай?» А какие собаки были, горевал Пашков, тот же Шельмец – умница, красавец, атаман! А ведь какой сачок был, пока Белухин не поставил его вожаком вместо разорванного медведем Варнака! Свора – в штыки (почему его в начальство, а не меня?), на каждой остановке набрасывалась на выдвиженца, но после того, как одному, самому настырному завистнику Шельмец прокусил горло, а двух других заставил с воем зализывать раны, авторитет нового вожака стал непререкаемым. Раньше упряжка хорошо бежала только домой, а из дому – опустив хвосты и еле волоча ноги, то один останавливался, то другой валился на бок – сплошное мучение; теперь же все изменилось. Упряжка – новоземельская, веерная, все собаки соединены за ошейники цепью, а Шельмец – на свободной лямке, из которой мог выходить самостоятельно, и если собака останавливала упряжку или лямка у нее болталась и не была натянута струной, Шельмец выскакивал и задавал симулянту здоровую трепку. «Сделал упряжку по методу Макаренко!» – радовался Белухин. И медвежатником Шельмец был отменным, как только встречался медведь, выскакивал из лямки и останавливал его, давая каюру время справиться с обезумевшими от злобы и страха собаками. От медведя же и не уберегся, бедолага…