Литмир - Электронная Библиотека

Трехгорбые,

И более того… —

выкрикивает он модную в Будапеште эстрадную песенку.

— Перестань дурачиться!

Раздраженный нетерпеливый голос матери веселит его еще пуще:

Верблюды одногорбые,

Двугорбые,

Трехгорбые,

И более того… —

он скачет и прыгает, как сумасшедший.

На глазах его матери выступают слезы гнева. Она выбегает из комнаты и снова хлопает изо всех сил дверью. Нуси тихо выходит вслед за ней.

Баница сидит за столом. Он не вынул бумаг из ящиков. Весь вечер он спрашивает самого себя, спрашивает Эндре Лассу: тот, кто не боится убийств, — труслив он или отважен? Кто не боится убийств — трус или храбрец?

— Кто меньше боится убийств? Трус? Храбрец?

— Трус.

— Храбрый человек. А ты храбрый человек, Лассу. Ты убежал с легким сердцем, а я остался; и скажу тебе вот что: в течение долгих десяти лет, несмотря на все ужасы, я не жалел, что остался. И я был рад, что тебе удалось пробраться в Вену. А теперь — поверишь ли? — теперь это я оказываюсь трусом. Мне не хотелось тебя ранить, вот почему я молчал. Но теперь посмотри, наконец, правде в лицо: ты у меня в долгу. И не думай, что у тебя есть право меня оскорблять, обзывать «целителем трипперов». А кто ты сам, Лассу? Ты почти готов передать власть буржуям, неофашистской буржуазии, во имя абстрактной правды вложить им в руки оружие против меня, против нас! Ситуация проще простого. Эксплуатации нет. Там, где нет эксплуатации, все дороги открыты. Так ли это мало, по-твоему?

— Но эксплуатация существует, — отвечает издалека голос, долетая через весь огромный, утонувший в тумане город. Он говорит тихо, но звуки его голоса крепнут, они доносятся издалека, но от них чуть не лопаются барабанные перепонки. Баница с трудом разбирает слова в этом оглушительном крике, но он отвечает:

— Саул-Павел? Не только Саул может превратиться в Павла, но и Павел может стать Саулом. Как ты. Это случилось с тобой, брат Банди, да, с тобой!.. Ты не веришь в Святую Коммунистическую Церковь и в непогрешимость ее земных пап и представителей. Но это делает тебя всего лишь протестантом. Я достаточно понимаю в дипломатии и могу говорить на этом жаргоне.

— Я не протестант, — отвечает он со злостью — наконец-то он злится! — Я не верю в доктрину предопределенности всех событий. Если бы жил Ленин, лагеря не были бы предопределены. В книге судеб не написано, что дьюла должен был получить пять лет благодаря нежным заботам своего соотечественника.

— Теперь легко говорить, что все было бы иначе, лишь бы Ленин жил. А если бы не было большой разницы? Возьми мой пример. Или ты скажешь, что пост советника посольства и обеды, которые варит мне Нусика, определяют мое сознание? Это ложь. Да, из того, что уже есть, я хочу развить, построить, выколдовать зеленую дорогу, которая поведет в бесклассовое общество. Если бы ты сказал: «мы снова и снова должны выбираться из тупиков», это было бы правдой. А ты думаешь, Лассу, что тебе дано все предвидеть? Легко пророчествовать, что будет через сто лет, это детская игра, и лучше всего в ней то, что ничего нельзя проверить. Для меня же важно, какой шаг нужно сделать сейчас, сегодня, чтобы завтра было лучше. В этом суть ленинского учения: «конкретный анализ конкретной ситуации». Легко понять, что обстановка сложная. Преодолеть препятствия, выбраться из лабиринта — вот что трудно, вот что важно…

Тихий звонок домашнего телефона.

Вкрадчивый голос секретаря:

— Извините за беспокойство, но пришли два товарища с письмом, которое они хотят вручить лично товарищу Банице.

— Какое письмо? Откуда?

— Из министерства иностранных дел, или внутренних, не знаю. Они в штатском.

— Иду.

Иду в бюро. В другую дверь входит двое мужчин. На них почти одинаковые синие костюмы. Оба дюжие, широкоплечие. Смахивают одновременно и на боксеров, и на тюремных надсмотрщиков, и на служащих. Вид угрюмый. Тот, который помоложе, держит желтый портфель из коровьей кожи. У второго в руках нет ничего. Можно спорить, что их задние карманы оттопырены, это сразу видно по их походке, манере держаться. Мне наплевать. Это курьеры, они должны носить оружие. Старший — плохо выбритый мужчина — вытаскивает из кармана ключ и открывает портфель, который ему протягивает товарищ. Старший вынимает из портфеля большой конверт с пятью сургучными печатями и лист бумаги. Бумагу он кладет на стол.

— Подпишите, пожалуйста, что печати не тронуты. И будьте добры проставить точное время вручения: день, час, минуты.

Я киваю. Демонстративно осматриваю печати. Ни трещинки. Подтягиваю манжету, чтобы проверить время, вписываю дату, час, минуты в предназначенное для этого место на бланке, подписываю и пододвигаю им бумагу. Они не двигаются.

— Будьте добры, поставьте личную печать и печать бюро.

Я открываю несгораемый шкаф, вынимаю свою печать, тискаю под подписью. Вызываю звонком секретаря. Он моментально является, должно быть, подслушивал.

— Попросите, пожалуйста, шефа протокола, — говорю я, не называя фамилии, — зайти ко мне в бюро со своей печатью.

Курьеры стоят неподвижно, следя за движениями наших губ. Понимают по-венгерски? Вряд ли. Если бы понимали, не оставались бы в курьерах… Секретарь возвращается с начальником бюро. Подписи, печати. Я кладу бумагу на край стола.

Старший курьер берет ее, кладет в портфель, который продолжает держать его младший товарищ, поворачивает в замке ключ. После этого они выходят — очень обыкновенно, как все люди. С улыбкой и вздохом облегчения.

Что могло их так угнетать здесь, в венгерском посольстве? Почему они смотрели с таким подозрением? Чего они боялись?

Секретарь и шеф протокола уходят. Конверт лежит, все еще запечатанный. На нем виднеется гриф министерства внутренних дел. Ломаю печати. В большом, тяжелом конверте крохотное письмо на тонкой бумаге. В нем с полным уважением говорится, что:

…ответе на ваш запрос, касающийся 97 (девяноста семи) лиц, подвергшихся репрессиям и отбывшим сроки заключения, считаем нужным сообщить вам о начатой нами процедуре, имеющей целью оформление запрошенных разрешений на выезд. Учитывая, однако, что нам до сих пор не удалось укомплектовать надлежащим образом материалы, относящиеся к данному делу, проведение необходимых мер должно быть на некоторое время задержано, несмотря на отсутствие, в принципе, каких-либо возражений относительно целесообразности данного мероприятия. С просьбой принять вышесказанное во внимание остаемся…

Министерство внутренних дел. Но Министерство иностранных дел пишет так же, почти слово в слово. Теперь это репатриация репрессированных, «отбывших наказание» венгров. Тогда речь шла о биографических данных покойного Чичерина. Всегда что-то «на некоторое время задерживает проведение необходимых мер». Тогда — исследования архивов. «Материалы еще не собраны и пополняются. А поскольку эта тема лишена актуальности в данный момент, работа в этом направлении не ведется, хотя, в принципе, никаких возражений по этому поводу не имеется». Опять «в принципе» нет возражений. На этот раз даже не пишут об актуальности. Но нет ничего, что было бы до конца определившимся, окончательно установленным, завершенным. Потому что только неопределенное всегда безопасно…

Письмо не адресовано ни послу, ни посольству, а мне лично. Показать послу? Можно показать. По крайней мере избегу насмешек. Письмо я положу в несгораемый шкаф. А потом, согласно обычаям и правилам всех посольств, запру и запечатаю этот проклятый шкаф.

Написать письмо Эндре Лассу — теперь? Может быть, как я хотел написать сначала? «Факт, что ты возвращаешься на родину, сам по себе доказывает, что все устроится. У нас много общего. Конечно, ожидание войны, военная истерия — могут наводить уныние. Но на родине мы с полным доверием будем рассчитывать на твое сотрудничество». И так далее, и так далее. К чертовой матери! Как я теперь могу писать Лассу? Хорошо, что ничего не написал. Жизни бы не хватило смыть позор.

29
{"b":"597684","o":1}