Литмир - Электронная Библиотека

Сидят в кабинете, наслаждаются: коммунист с коммунистом. Старый друг… За обедом буду красивой и милой, покажу, что умею нравиться, хотя, конечно, о нем нечего думать. Для меня — под запретом. Да он и так не захочет. Но дело не в этом. Для меня он исключен. Для меня… Я свое отгуляла, когда была военной вдовой, а брат уехал из Будапешта. Голод, не голод, у меня всегда были мои вишни в коньяке. Не только картошка или там сало. И все, кто ко мне приходил, были вымыты и выбриты, а я никогда не шла на это за картошку и сало, — их мне и так давали, — а только, если мне самой хотелось. Теперь, когда я делаю из Баницы дипломата, все они избегают меня, а я все толстею…

Массаж — вот что мне нужно, энергичный массаж, а мужчина или женщина, это все равно. А сейчас я прилягу немного, закроюсь с головой одеялом, Аннушка меня разбудит, когда все будет готово к обеду…

Аннушка стучит. Что? Уже готово? Да, да, можно накрывать. Выглаживаю лицо — никакой косметики, естественный цвет кожи. Крохотная капелька духов. Простое платье, пояс на четвертую дырочку. Худым мужчинам нравится видеть, что под платьем кое-что есть. У меня есть. Хотя и не для него. Есть кое-что, и пока нет нужды этого скрывать. Вот так будет хорошо.

Стучи к ним в дверь. Выходят рука об руку. Он ведет гостя к своему месту, сам садится на стуле Ричи. У него лицо в пятнах, повышенное давление, глаза покрасневшие. У гостя тоже красные глаза. Словно плакали там, в кабинете, или не спали несколько ночей подряд. Гость улыбается неловко, застенчиво. Входит Ричи, очень вежливо представляется, верх совершенства. Его место напротив меня, это хорошо, можно будет за ним следить.

Приподнимаю крышку супницы. Старый герендский фарфор, половник тоже фарфоровый. Разливаю суп. Три пары глаз следят за моими руками. Пусть знают, что такое красивые руки.

— Много времени прошло с тех пор, как мы с вами обедали, Баница.

— Как странно, — я чувствую, что нашла нужные слова, — такие старые друзья, как вы, и все еще придерживаетесь каких-то формальностей.

Этот Эндре Лассу переводит глаза на меня и спокойно, тихо отвечает:

— У нас, в старом подполье, это было в порядке вещей. Когда начинаешь говорить по имени с первого раза, выходит легко. А уж если с самого начала привык обращаться на «вы», не так просто вдруг отвыкнуть.

— Разве что выпьем на брудершафт, — говорит Пишта, напуская на себя непринужденную веселость.

— Пора бы, — говорю я. Мне удалось взять верный тон, Пиште это нравится, Ричи тоже любит, когда я говорю таким голосом. «Это твой телефонный голос, мама, у тебя по телефону такой милый голос», говорит он, когда я к кому-нибудь так обращаюсь. Он знает, что мне случается сказать пару слов совсем другим тоном, и он никогда не упустит об этом напомнить. А этот Лассу думает, должно быть, что у меня такой голос всегда.

— Да, конечно, — он кивает головой. — Понимаете, в таком формальном обращении был своего рода протест. Мы избегали фамильярничать, это было модно в мещанской среде, а с другой стороны, нам не хотелось казаться богемой. Таким образом можно было подчеркивать, что мы — другие. Верно, Пишта?

— Для меня это было достаточно просто, почти все были старше меня. Мне неудобно было тыкать. — И добавляет притворно беспечным тоном: — Это были времена. Жаль, что так давно это было.

— Что это ты, напрашиваешься на комплименты? — говорю я, зная, что это тоже ему нравится, когда я немножко его задираю.

— Конечно, — отвечает он. — А пока, может, сначала отобедаем, а потом уж потолкуем.

Лассу ест с удовольствием. Он очень худой, но не больше, чем Баница, когда мы впервые встретились. Лассу наслаждается супом, тарелкой, из которой он ест, даже цветом супа. Ведет себя за столом очень корректно. Баница тоже. Мне не нужно было ему давать уроков хорошего воспитания, за исключением нескольких деталей. Они не облизываются, не чмокают, не заглатывают с шумом. Я слежу, чтобы едва Лассу кончит, долить ему еще. Он поглядывает на меня и видит, что мне доставляет истинное удовольствие его аппетит, что я с радостью подбавляю.

— Вижу, что вы понимаете, — говорит он, улыбаясь.

— А мне можно еще супа? — спрашивает Пишта и льстиво добавляет: — Когда такой замечательный суп, все бывшие лагерники требуют добавки.

— И мне тоже, пожалуйста, — подает голос Ричи. Это действительно победа: он никогда не просит добавки супа. Обезьянка.

Когда Лассу кончает, я кричу в сторону двери:

— Нусика…

Нуси вносит на большом серебряном блюде телячье рагу, картофельное пюре в желтой иенской вазе и темно-красную свеклу на сверкающей тарелке.

— Иногда нам везло, тогда мы тоже делали картофельное пюре, — говорит Лассу и тут же смущается.

— Значит, вам было легче, чем нам, — отвечаю я. — Во время войны картошка ценилась на вес золота. Кто пережил осаду Будапешта, тот знает…

— Разумеется, — в голосе Баницы слышится сарказм.

— Я говорю, конечно, только о продуктах. Да и длилось это всего несколько недель, а вы провели там годы. Ужасно…

— Если мы выдержали, значит, можно было выдержать, — сухо замечает Баница. — Правильно, Банди Лассу?

— Верно. Лагерная жизнь, — обращается он ко мне, — совсем не бесконечное ожидание смерти. В лагере тоже смеются, я бы сказал даже, что настроение бывало, в среднем, не хуже, чем на воле.

— У нас бывало хуже, — с горькой усмешкой говорит Баница.

— А я думаю, — вмешивается Ричи, — что мой отец в Маутхаузене не слишком веселился. — Он хмуро оглядывает всех по очереди, Лассу, своего отчима, наконец задерживает взгляд на мне. Я отворачиваюсь.

Лассу чувствует потребность объясниться:

— В жизни ведь так всегда: пока человек жив, он смеется. Повсюду есть смешные ситуации, везде и всегда. Я вам расскажу новый анекдот, уже послевоенный, — говорит он, обращаясь к Пиште. — Дело происходит где-то на Урале, забыл название местности. Из Германии везут трофейное добро для колхоза. Все, конечно, собираются, чтобы посмотреть. И вот проводят мекленбургов, это такие битюги, флегматичные, с громадными копытами, — объясняет он Ричи, — вроде наших ломовых лошадей, только еще покрепче. Тут одна крестьянка говорит другой: «Глянь-ка. Ну и лошади!» И все. Ей дали десять лет. Причина: восхваление западной техники.

Ричи прыскает, ржет, как жеребенок. Я тоже смеюсь. Так смеются, когда в кафе отпускает остроту несимпатичный клиент. Этому я научилась буфетницей — нужно было работать, чтобы получить хлебные карточки. Буфетчицам положено смеяться, и если случается услышать по-настоящему смешное, чувствуешь признательность.

Только Баница сидит недовольный.

— Что с нашим обедом?

Я передаю блюдо Лаосу. Он накладывает себе полную тарелку и, глядя на меня, говорит:

— В приятном обществе я уж и не стесняюсь.

— Большего удовольствия вы мне не можете доставить.

— Потому что я знаю — на завтра останется. У моих русских друзей… Они тоже меня угощают, и очень радушно, только даже когда они настаивают, мне все время кажется, что на завтра им не хватит еды.

— Ах, такая жизнь, это страшно, — говорю я, стараясь не сболтнуть лишнего, и, немного погодя, добавляю, показывая, что и я не проста: — Бытие определяет сознание.

Он даже не удостоил внимания этого «бытия» и «сознания», продолжает о русских.

— Это факт, — говорит он мне с поучающим видом, — русские очень интеллигентный и очень гостеприимный народ.

— Но они такие примитивные. Это несносно! — он мог бы понимать, что есть разница — сидеть за моим столом или с этими русскими.

— Совсем не несносно, — отвечает он. — И они не так уж примитивны. Например, что касается чистоты, то они спокойно дадут пару очков вперед, скажем, венграм. Чище немцев. В субботу вечером в русской деревне, особенно в Сибири, не найдется ни одного, кто не пошел бы в баню. Это освященный обычай. А бани у них парные. Так что в русском поезде, в третьем классе, со всеми этими деревянными скамейками, вовсе нет того незабываемого зловония, какое бывает у нас на родине.

12
{"b":"597684","o":1}