Интересно, что те же слова — о нашептывании стихов — Антоныч говорил по меньшей мере еще двум людям. Мы их тоже встречаем в воспоминаниях — другого приятеля поэта, художника Владимира Ласовского, и невесты поэта Ольги Олийнык.
Владимир Ласовский, автор исключительно точной в деталях и поэтому убедительной статьи «Два облика Антоныча», был при жизни поэта с ним не менее близок, чем оба брата Курдыдыки. Достаточно вспомнить, что именно Ласовского Антоныч приглашал для графического оформления своих печатных сборников. Тем удивительнее, что из его, Ласовского, писаний ярко предстает иная личность — тот самый примерный студент и образцовый отличник, дисциплинированный тетин племянник, типичный галицкий попович с недвусмысленной склонностью к академическому прозябанию, домашним шлепанцам, халатам и полноте.
Если сравнивать поведенческие характеристики Антоныча, приводимые Ласовским и Курдыдыком, у нас никак не получится избавиться от интригующего впечатления, словно речь идет о двух разных людях, в реальной своей жизни настолько взаимно удаленных, что их траектории даже случайно вряд ли могли пересечься. (При этом Ласовский будто бы даже намекает на присутствующую там тайну, пользуясь образом «двух личностей».)
И правда: если у Ласовского Антоныч предстает преимущественно вялым и даже каким-то апатичным, то у Курдыдыка — удивительно бодрым, чуть ли не испепеляемым изнутри никому не ведомой жаждой, «…внезапно выхватил скрипку и смычок из рук Ференца, цыганского виртуоза, и пустился нарезать „Дьявольский бридж“[70], а следом сразу же аркан[71], так что присутствующая публика прямо повскакала со своих мест, приветствуя его», — пишет, например, Курдыдык об импровизированном музицировании Антоныча в ресторане отеля «Жорж» весной 36-го года.
В то время как у Ласовского Антоныч — чаще нудный, да к тому же замкнутый, неспособный ни начать беседу, ни поддержать ее, у Курдыдыка напротив — он невероятно изобретателен и временами весьма остроумен: «Все мы так и попадали от хохота, когда Богдан выскочил на цирковую арену в шутовских широченных штанах в красно-зеленую клетку, а потом они с него еще и слетели. В тот вечер он поспорил с Гаврилюком и Тудором, что покажется прилюдно без штанов. И, ясное дело, выиграл».
У Ласовского Антоныч противоестественно боязлив (можно ли себе представить, как он, чуть ли не парализованный ужасом, семенит по львовским тротуарам, из последних сил пытаясь держаться подальше от автомобилей, и потому втискивается всем телом в стены зданий!). Зато у Курдыдыка имеем дело с личностью скорее безрассудно-бесцеремонной. Цитированный выше эпизод с разбитой на голове уголовника бутылкой может служить этому наилучшим подтверждением. Хотя нет, есть подтверждение еще более красноречивое — вот он первым вылезает на крышу горящего дома и спасает четырехлетнюю девочку с прижатым к ее груди котенком (жаркое лето 35-го, околицы Кайзервальда[72]).
Ласовский пишет, что Антоныч имел репутацию субъекта довольно скупого, поэтому, если уж кому-то из друзей и удавалось затянуть его, к примеру, в кофейню, Антоныч неминуемо создавал целую кучу проблем во время расчета, мялся, краснел, лепетал что-то невразумительное — не говоря уж о том, что себе заказывал в основном самый дешевый бледный чай — и тот без лимона. Курдыдык не просто делает акцент на гипертрофированном расточительстве Антоныча — из его воспоминаний всплывают заказанные и оплаченные Антонычем реки пива с соответствующими потоками водки, шнапса, пунша, коньяка и бренди; Антоныч так и сыплет вокруг себя монетами, покупая себе экстраординарные парижские тряпки, самых дорогих проституток с Театральной или, скажем, иранский гашиш из лавки колониальных товаров на Замарстынове.
И если у Ласовского Антоныч в целом вырисовывается в эдакого не по годам стариковатого и совершенно кабинетного толстяка в очках, то у Курдыдыка перед нами несомненный любимец женщин и сердцеед, бродячий музыкант и плотник, в каждом селе и местечке оставляющий после себя вытоптанные цветники, бессонные ночи — выплаканные очи и внебрачных детей. В конце концов, сам поэт сказал об этом лучше всех: «Горели молодухи и девицы в пьяном счастье. // Ой, не одна осталась без венка!»
Но, с другой стороны, Ласовский вполне тактично уравновешивает созданный им довольно несимпатичный образ одним-единственным, зато определяющим противопоставлением. Его Антоныч — он в то же время и поэт. К тому же не просто поэт, а ночной визионер, истинная жизнь которого разворачивается в сновидениях. «Утром полусонный Антоныч надевал очки, вставал с постели и тут же садился за расшатанный столик, чтобы торопливо записать стихотворение, созревшее во сне», — пишет Ласовский, не избегая при этом некоторой, мягко говоря, беллетризации (ну отчего, отчего тот столик должен обязательно быть расшатанным!), но вместе с тем достойно проецируя иерархию. Что касается Курдыдыка, то у него как раз мы почти не находим каких-либо глубоких проникновений в метафизику поэта — Антоныч для него прежде всего дружище, с ним хорошо пить и волочиться по городу, встревать в скандалы, убегать от полиции, но ничего кроме того. Время от времени, правда, предстают колоритные сцены с декламацией стихотворений — если не в борделе, то в кнайпе, однако все они не очень-то гармонируют с реальной хронологией творчества поэта, порождая небезосновательные сомнения у каждого, кто знаком с этим предметом не поверхностно.
В поисках третейского судьи обратимся к воспоминаниям еще одной особы — невесты поэта Ольги Олийнык. Это круглолицая и подстриженная по моде того времени панянка, внешне напоминающая — так на снимке — типичных киноактрис второго плана, имена которых сегодня бесповоротно забыты даже историками жанра, должна была стать главной спутницей жизни Антоныча. Женитьба планировалась на осень 37-го года и, если бы не смерть поэта в июле, дело неминуемо должно было увенчаться их счастливым браком. Антоныч посвятил ей несколько стихов из двух строф из «Первого лирического интермеццо» в сборнике «Зеленое Евангелие», прежде всего «Свадебную», где, словно нарочно, целомудренно обойдена всякая эротика. Ну разве что считать эротическими намеками слова «А в волосы твои, родная, // заплелся лунный серп кудрявый» или «зачем ладонь трепещет снова».
Похоже, совершенно смело можно предположить, что поэт не имел никаких добрачных половых контактов со своей нареченной. Того требовала тогдашняя мораль, эти нестерпимо ханжеские правила игры, навязанные седоглавыми интендантами галицкого публичною театра. Потому-то даже такой beasty bad boy[73], как Антоныч, ничего не смог против этого придумать. Все его попытки соблазнить твердую в убеждениях панну преждевременной интимной близостью разбивались о ее непоколебимую добропорядочность и гордость на грани с фригидностью. Можем полагать, что Оля ни разу не позволила обстоятельствам обернуться таким образом, чтобы они с суженым оказались наедине. Нет, всегда в чьем-то присутствии — каких-то подруг, воспитательниц, монашек-василианок[74] и не в последнюю очередь ее родителей. Все они обладали препаскудным свойством беспардонно рассматривать и неодобрительно оценивать Антоныча, словно перед ними какой-нибудь Минотавр или Фантомас, взявшийся втянуть их неразумное дитя в свое тайное развратное логово. «А чем он живет?» — неоднократно допытывалась, насквозь лорнируя дочь, пани Олийныкова, которую уж никак не мог удовлетворить ответ о какой-то эфемерной премии Товарищества писателей и журналистов или глубоко символической стипендии от Его Высокопреосвященства митрополита графа Андрея[75].
Поэтому ничего удивительного, что в воспоминаниях своей невесты Антоныч выглядит скорее никаким. Она предпочитает концентрировать внимание на его мягкости, добротен мечтательности. Или, скажем, на том, каким старательным он был в учебе, как целыми вечерами и неделями не вылезал из библиотек (сама собой напрашивается гипотеза об истинных мотивах и местах его слишком регулярного отсутствия). Из всех размыто-неопределенных фраз Антоныча, будто бы промолвленных в ее присутствии, запоминается по-настоящему лишь одна, возможно, вычитанная ею у того же Курдыдыка: «Знаешь, иногда у меня ощущение, будто мне кто-то нашептывал в ухо. Слово в слово нашептывал».