Шумно хлопнула парадная дверь. Повеяло холодом, запахом сырого снега, прелой соломы, свежего навоза и другими едва уловимыми запахами городской зимы. В темени вестибюля показалась долговязая тощая фигура старика с непокрытой головой. Длинные пряди неопрятных седых косм, путаясь, спадали на плечи. Одежда промокла. Длинный хрящеватый нос на узком и изможденном лице делал его похожим на охотничью собаку. Особенно когда, словно замирая, он внимательно рассматривал собеседника умными колючими глазами из-под кустистых бровей. Так сейчас он смотрел на черную кошку, которая чинно и важно перешла дорогу чудаковатому старику.
– Христиан Петрович! Она не вся черная. Лапки белые, – рассмеялся швейцар, но Христиану Петровичу Иогансону не сдвинуться с места до тех пор, пока Гурьян, добродушно улыбаясь, дважды косолапыми шагами не пересечет магическую черту. Только после этого маэстро, размахивая крылаткой, рванулся к раздевалке, где его одежду, как музейную редкость, бережно приняла гардеробщица из бывших балерин. Отслужив свой срок, на пенсионе едва не умерла с тоски без балета, пока не пристроилась в школу гардеробщицей. А была в театре на хорошем счету, в старших классах училась у Христиана Петровича. Столько лет минуло, а страх перед учителем не прошел. Иногда гардеробщица плачет втихомолку. Жалеет себя. Свою короткую мотыльковую жизнь… Во сне она часто танцует.
Патриарх российского балета Христиан Петрович Иогансон недовольно взглянул в тусклое трюмо. Провел небрежно ладонью по своим космам, плохо гнущимися пальцами пристроил обшарпанный футляр со скрипкой куда-то себе под мышку и, словно мальчишка, почти взбежал наверх, как привык это делать, будучи молодым педагогом, когда добрая половина воспитанниц томно вздыхала по нему…
Варвара Ивановна Лихошерстова – главная инспектриса Императорской школы танца, проходя овальным залом, где в золоченых тяжелых рамах красовались российские императоры, каждый раз ненадолго задерживалась, отражаясь в монархических стеклах. Придирчиво оглядывая свою прямую и плоскую фигуру, затянутую во все черное, обычно оставалась собой довольна. Но нынче, пожалуй, прическа не совсем удалась. Поправив волосы, инспектриса, сделав привычно каменное лицо и позвякивая связкой ключей, шагами командора ступает по рассохшемуся паркету. Вся школа хорошо знает эту поступь строгой надзирательницы и разбегается врассыпную, чтобы не попасть ей на глаза. А вот и первая жертва.
– Кшесинская! – гулко разнеслось по коридору. Пока ученица приближалась к инспектрисе, та смотрела на нее желтоватыми немигающими глазами. – Почему вы не на репетиции? Вам выписана репетиция в театре.
– Я там занята в последнем акте. Зачем мне терять время, – спокойно проговорила воспитанница. – Лучше, если я его потрачу на урок.
– Тогда объясните мне, раз вы такая разумная, отчего вы не посещаете другие уроки?
– К примеру?
– Мне доложили, что вы совсем забросили Закон Божий. Перестали посещать школьную церковь. Объяснитесь.
– Я полька. Вся моя семья исповедует римско-католическую веру.
– Неправда. Вы еще совсем недавно исправно посещали православный приход.
– Я не посещаю после того, как была на конфирмации.
– И сразу в одночасье решили стать католичкой?
– Это мое право.
– Я его не отнимаю, но тогда снимите нательный православный крест.
– Это католический крест, – удивленно проговорила Матильда.
Лихошерстова была смущена. Без очков она плохо видела, но надевать их не решалась – стоило ли давать воспитанникам лишний повод для мерзких насмешек.
– Скромнее надо быть, – обиженно проговорила инспектриса. – Так в школу не ходят, от вас за версту отдает французскими духами. В каких-то клетчатых чулках, шнурованных ботинках! И со лба эти кудельки немедленно убрать. Волосы должны быть гладко зачесаны, лоб открыт. Как у всех девочек!
Постояв некоторое время в тягостном молчании, Матильда, не выдержав, двинулась вперед.
– Кшесинская, – процедила сквозь зубы Лихошерстова, – вы находитесь в стенах школы, и воспитанницам следует делать книксен. И православным, и католичкам.
– Простите. – И Матильда, склонившись в глубоком поклоне, почти бегом заторопилась в свой класс, чувствуя лопатками шершавый взгляд злых немигающих глаз.
В классе в ожидании маэстро уныло и нехотя разминались воспитанницы. Матильде стало так тошно, хоть в петлю лезь. Хотелось раз и навсегда покончить со всем этим и выйти из опостылевших монастырских стен. Забыть некогда так любимые ею полукруглые окна, теперь казавшиеся тюремными в незримых железных прутьях. И удаляющиеся шаги инспектрисы в коридоре – как топот солдатских сапог охранника каземата.
Прижав небритой щекой деку скрипки, Иогансон, казалось, совершенно забыл про себя и своих учениц, которые ехидно поглядывали на маэстро. Видимо, старца нынче посетило вдохновение. Унесло в мир дивных грез. С ним такое бывает. Правда, следует соблюдать осторожность, ибо коварный маэстро может и сделать вид, что ничего не замечает. Похоже, именно так и случилось на этот раз. Иогансон, неожиданно прекратив играть, зло оглядел всех, затем отпустил несколько едких замечаний, столь точных и язвительных, что в классе все быстренько притихли. Маэстро двинулся вдоль шеренги тяжело дышащих учениц, продолжая ястребиным взором оглядывать весь класс, и вместо слов больно шлепал костлявой рукой по тому месту, которое его особенно раздражало…
Показав очередное движение, Иогансон не поддержал его своей певучей скрипкой, а стал хлестко отбивать сухой ладошкой счет. Матильда, сжав до боли челюсти, уже хрипела от усталости. В глазах потемнело. Не выдержав, повисла на поручнях, бессильно уронив голову.
– Кшесинская, попрошу на середину зала!
Матильда вышла на середину. Повисла зловещая тишина. Маэстро принялся костлявыми пальцами разворачивать Матильде спину с такой силой, что, казалось, хрустнула ключица. Невольно вскрикнула. Ее боль тут же вызвала радостный беспощадный смех соучениц. Затем пришлось повторить по нескольку раз сложнейшие комбинации, предлагаемые учителем, и если случалась малейшая ошибка, Иогансон капризно топал ногами и бросался на вконец взмокшую Матильду чуть ли не с кулаками. Подруги, обычно жестокосердные, вскоре перестали ухмыляться, теперь уже по-детски испуганно наблюдая за жестокой экзекуцией. Матильда украдкой стряхивала набухающую соленую капельку с кончика носа и, кусая губы, со слезами на глазах превозмогала боль в пальцах ног. Едва затянувшиеся ссадины теперь кровоточили, на измочаленных пуантах расплывались бурые пятна.
– Кровь! – испуганно прошептала одна из товарок.
– Подумаешь, у меня аж до костей. Показать?
– Благодарствую, – поджала губки. – Живодерня… За что эти муки адовы? За какие наши грехи?
В классе стало шумно. Если вначале девочки злорадствовали (Матильду соученицы не любили), теперь им стало ее жалко. И более всего – себя. На красивом точеном личике Матильды не было кровинки. Тяжело дыша, она кусала побелевшие губы.
– Надеюсь, вам запомнится наш нынешний урок, – задыхаясь, проговорил смертельно усталый Иогансон.
– Да. Это было так прекрасно, – ослепительно улыбнулась Матильда. Сделала несколько шагов. В глазах поплыли темные круги. Ее тошнило.
Урок кончился. Матильда торопилась в театр. И очень рассердилась, когда Иогансон задержал ее в дверях. «Матка боска», – выругалась она про себя и, стараясь быть как можно вежливее, жалобно проговорила:
– Христиан Петрович, я в театр опаздываю, мне еще переодеться надо…
– Не смею задерживать, – сухо проговорил маэстро, укладывая в футляр скрипку.
Матильда, зная обидчивость учителя, все же не решилась уйти. Оставшиеся ученицы, наспех попрощавшись, разбежались, в классе остались они одни. Тем временем за низкими полукруглыми окнами школы как-то разом образовалась темень. Клубились низкие свинцовые облака. Разыгралась настоящая пурга. Крупные хлопья снега, плюхаясь с сердитым стуком, залепляли окна. От порывистого ветра дрожали стекла двойных рам. В полутьме балетного класса лишь серебристо отсвечивали зеркальные полосы, занимающие всю ширину стенного проема, и тускло поблескивали отполированные поручни вдоль стен.