Все это я знаю теперь, а тогда в отеле “Барклай” я не знал, что и думать, когда тетка сбросила мокрое платье и бродила по комнате в поисках халата, не обращая на меня внимания. В девяносто первом, когда я увидел Зое в первый раз, эта сцена показалась бы мне чистым вымыслом. В тот день мы с Фабиу стояли на заросшей травой крыше дома и смотрели вниз, на круизные корабли. Тетка мелькнула на нижней терассе, поглядела на нас, прикрыв глаза рукой от солнца, я успел заметить, что на ней плетеные сабо на босу ногу. Потом она перешла улицу, поздоровалась с кем-то, нырнула в подвал под вывеской “Панаджи” и вышла, прижимая к груди пакет с торчащими копьями французских булок.
Я смотрел на нее не отрываясь: как эта девчонка может быть сестрой моей матери? Она была из моей жизни, легкой, непрочной жизни собирателя марок, спящего на матрасе у стены, заклеенной постерами “Аквариума” и “Кино”. Она не могла принадлежать пани Юдите и пани Йоле, их затхлой, пахнущей корвалолом жизни, полной обид и недоумения.
Что сказала бы тетка, будь она здесь, со мной? Милый, мы все в тюрьме, только не у всех хватает воображения, чтобы это понять.
Что сказала бы бабушка Йоле, будь она жива?
Молись святому Иуде Фаддею, заступнику в безнадежных делах.
И что скажешь ты, Хани, прочитав этот файл?
Ну и муженек мне достался, куррат, куррат.
* * *
Было около полуночи, я начисто забыл, какая дорога ведет к автобусной станции, и брел вдоль заборов, с отчаянием вглядываясь в зашторенные окна. Поселок был темным и пустым, только фонари на главной улице сияли в мокром тумане, будто огни святого Эльма на мачтах. Под одним из таких фонарей я увидел пальмовую шляпу, висевшую на столбике ворот, и вспомнил азиатку, которую видел днем на пляже. Белая кнопка всхлипнула, но звонок не сработал. Я постучал костяшками пальцев по косяку, набрал горсть мелких камней и перекинул ее через стену. За воротами хлопнула дверь, и послышались шаги по мокрому гравию.
– Мне нужно позвонить! Я ваш сосед! Я живу в “Веселом реполове”!
Человек некоторое время постоял за воротами, потом я услышал, как осторожно поскрипывает гравий, и понял, что он уходит в дом. Я посмотрел на часы и пошел в сторону терминала, думая о том, что двадцать минут уже потеряны и скоро в моем алиби не будет никакого смысла. В кармане плаща звякнул телефон, я с трудом открыл его мокрыми руками.
– Константен! Уже едешь домой? Ну что, видел моего мужа?
– Видел. На нем была вязаная шапка с дырками для глаз.
– Разве это не забавно? – хихикнула она. – А красных бархатных наручников на нем не было?
– Слушай меня внимательно. Твой муж, сеньор Гомеш, пришел туда в вязаной шапке и застрелил девчонку. Или парня, но это уже не важно. Сделай так, чтобы тело убрали из дома к моему возвращению. Иначе я позвоню в полицию.
Кровь шумела у меня в висках, заглушая дождь. Я стоял под крышей остановки и ждал, что ответит Додо. Вдруг она засмеется и скажет: “Ага, испугался? Здорово мы тебя разыграли?”
– Какой сеньор Гомеш? Какое тело? – Она подула в трубку, как будто в ее мобильном телефоне была мембрана с угольным порошком.
– Там все кровью залито. Датчанка убита. Твой муж скрылся. Быстро поезжай и разбирайся с этим сама. Или я звоню копам.
– Дай мне минуту. – Я услышал стук каблуков по бетонному полу, потом хлопнула дверца машины, и стало тихо. Не знал, что у нее есть машина, она вечно металась в поисках такси. Похоже, я много чего не знал.
– Мой муж не мог этого сделать, – сказала она после долгой паузы, – он даже стрелять не умеет. Это какая-то параллельная история. У девки, наверное, были проблемы с сутенером. Или с дилером. Слушай, а где сейчас твоя прислуга?
– При чем здесь прислуга? Ты приедешь сюда или нет?
– Нет. Сиди в коттедже и никуда не звони. Я все устрою. Туда придет человек и сделает то, что нужно. Проклятая шлюха, merda. – Она вздохнула, и я услышал звук заводящегося мотора.
– Ее звали Хенриетта, – сказал я надписи вызов завершен. – А шлюха – это ты.
* * *
В Крещенье льда не выпросишь, говорила няня, вот что у нас за бабушка. Когда мне исполнилось шесть лет, мы с матерью перебрались жить к Йоле, не желавшей оставаться в одиночестве. Красивый муж умер, а законный сгинул на каторге, говорила бабка, жалобно кривя губы, а я смотрел на нее и думал, что у меня все не как у людей. Один дед затерялся в тайшетских лесах, второй рехнулся, отца никто толком не видел, а мать выглядит старше бабки и пахнет марганцовкой.
Моя мать и Зое не считали друг друга родней, так что я глазам не поверил, когда в девяносто первом мы получили приглашение из португальского консульства в Варшаве. Что до матери, то приглашение произвело тот же эффект, какой произвел на Рамзеса мирный договор царя хеттов, выгравированный на серебряной пластине.
– Мы поедем в Лиссабон, – сказала мать. – Ты увидишь дом, в котором живет моя сводная сестра. Ради этого дома она вышла замуж за богатого человека. Много с ним не разговаривай, говорят, он в уме повредился.
И вот я увидел этот дом: гостиную с панелями, за которыми скрывались ржавые трубы отопления, столовую с витражными дверями и кабинет с дубовым столом, ножки которого были изгрызены неведомым животным. Дом был задушен коврами, набитыми пылью, как тополиные коробочки пыльцой, и если знание – это моль, то они были проедены безмолвным знанием во многих местах. Один из ковров лежал даже на рояле, будто скомканный плащ на руке фехтовальщика. Сейчас мне пригодился бы такой ковер, а лучше два. В феврале тюрьму перестали топить, полагая, что началась весна.
Сегодня все валится из рук, даже кофе в картонном стаканчике, принесенный охранником, показался мне безвкусным. Все утро думаю о том дне в богом проклятой Капарике, с которого все началось. О двенадцатом января две тысячи одиннадцатого года.
Когда, прокрутив проклятую запись раз десять, я отправился домой в Лиссабон под проливным дождем, пьяный и обкуренный, мне пришлось целую вечность стоять на шоссе возле бензоколонки, пытаясь разжалобить редких ночных водителей. Я забыл снять сандалии Гомеша и теперь жалел о своих мокасинах, оставшихся в коттедже. Сумку с компьютером я держал над головой, отступая с обочины в кусты, когда мимо проносились тяжелые фуры, поднимая черные хлещущие веера воды.
Помню, что, глядя на экран с мертвой датчанкой, я не испытывал страха, только растерянность и досаду. Страх просыпается во мне, только если дело касается кого-то еще, вернее, так: когда плохо не только мне, а виноват я один. По-настоящему я пугался только два раза в жизни. Первый раз – когда попал мячом в голову соседскому мальчишке и он упал лицом вниз и начал сучить ногами. Кровь текла у него из носа и, казалось, отовсюду, смешивалась с пылью и превращалась в черную шерстистую корочку. Я даже крика его не слышал, у меня заложило уши от ужаса, помню, что я сам принялся кричать, а потом меня забрали домой.
Второй раз – когда нас с теткой застукали в ванной и на ней было только полотенце. Мать повернулась, не сказав ни слова, пошла к себе, заперлась и ходила там, роняя вещи на пол. Тетка же, одевшись и высушив волосы, прошла мимо ее комнаты и стукнула костяшками пальцев в дверь:
– Юдита, мы уходим гулять, вернемся поздно.
Мать не ответила, но ходить за дверью перестала.
– Маменька сочла сливы, – сказала тетка насмешливо. – Одевайся, Косточка, и выведи меня отсюда, ради бога, на чистый воздух.
Хотел бы я и сам выйти отсюда на чистый воздух. Второй день идет снег, валится толстыми хлопьями, будто пух из ангельских перин. Охранник заявил, что не помнит, когда в последний раз видел такое, и что это нарочно для меня на небесах устроили. У вас, русских, все время снег идет, сказал он, поэтому вы все немного с приветом.
Я – русский? Получая паспорт в девяносто втором, я заполнял анкету в отделении милиции и благодарил бога за то, что из него убрали графу “отчество”. Фран-ти-ше-ко-вич звучало длинно и безжизненно, к тому же я никакой не Франтишекович, мой отец не явился к алтарю в условленный день. Говорят, он сбежал во время польских каникул – прямо из гостиницы в Закопане, вышел за сельтерской с сиропом и пропал. Единственный, кто видел его в лицо, был следователь Иван, мой приемный дед, у которого к тому времени появились первые признаки безумия: он ждал, что за ним придут, и подолгу сидел на полу у двери, прижимая к груди полотняный мешочек с сухарями. Полагаю, это показалось Франтишеку рискованным предприятием – жениться на падчерице русского майора, да еще и полоумного. К тому времени матери было двадцать четыре года, по виленским понятиям старая дева.