С физкультурой дела обстояли еще хуже, вся надежда была на теннисистку Ханну, с которой я ходил на преподавательский корт, – ее дальняя родственница по материнской линии и была той валькирией, что влепила мне незачет. Я пропускал ее занятия с тех пор, как валькирия заставила меня прыгать через деревянного коня, стоящего посреди зала. Те, кто отказывался, подвергались наказанию: их сажали под конское брюхо, чтобы через них прыгали все остальные. Я разбежался, ударился животом, разбежался снова и с перепугу перепрыгнул, правда, приземлился не слишком удачно.
– Посмотрите на него, – сказала валькирия, – такое красивое тело, и никакой гибкости, совершенная деревяшка!
Она сказала это по-эстонски, но Ханна, стоявшая неподалеку, улыбнулась и вполголоса перевела фразу на русский. Это была самая высокая девочка в группе, которую все звали Колокольня, а я звал Atalaya, потому что испанский был мне куда милее эстонского. Слушай, Хани, как-то странно писать о тебе в третьем лице, но если я стану говорить ты, то, вполне вероятно, не смогу сказать все, что думаю. Больше я туда не пошел, и в декабре меня не допустили к сессии. Я стал собираться домой, уложил вещи, но вечером встретил Ханну в кафе на Юликооли, мы съели пару сахарных пончиков и решили пожениться.
– Подадим заявление в муниципалитет, я сообщу маме, она позвонит мегере и попросит дать тебе шанс, – сказала мне Ханна. – У нас, эстонцев, родня – это святое. А жениться необязательно, разве что ты сам этого захочешь. Сдашь сессию, и забудем об этом.
– Там летает птица пятицветная с красными полосами, под названием циту, – произнес я нараспев, глядя на гольфы моей невесты. На нашем курсе все читали и цитировали “Каталог гор и морей”, переведенный моим соседом Мяртом на эстонский. Перевод ходил в списках, тонкая пачка желтоватого папье-плюре, наверняка китаист выдрал их из альбома с гравюрами.
Мы поженились за сорок минут в кабинете тартуского муниципального чиновника, валькирия не стала ссориться с родней, я спокойно сдал экзамены, взял билеты, попрощался с китаистом, уехал домой ночным автобусом, вдребезги напился с Лютасом на заднем дворе и, отоспавшись, увидел, как мать постарела.
* * *
Я остановился на телефонном разговоре с Додо, верно? Поговорив, я отправился домой кружной дорогой, через пустую рыбацкую деревню, где все то ли спали без задних ног, то ли вышли в море. Дождь наконец-то пошел в полную силу, тяжелый и грязный, пустивший вдоль пляжной ограды серую клубящуюся пену. Вернувшись, я сбросил мокрый плащ, присел к столу и взглянул на экран компьютера. Пять окон были темными, зато свет горел в спальне Лидии, я увеличил шестое окно, взглянул, и меня тут же скрутило грубой, нестерпимой судорогой.
Белый ротанговый комод был забрызган кровью, зеркало над ним было забрызгано кровью, белая стена была забрызгана кровью, на полу лицом вверх лежала датчанка в белом платье, залитом кровью до самого подола. Я смотрел на экран не отрываясь несколько минут, пытаясь уловить вздох или движение ресниц, но тщетно: Хенриетта была мертва. Убийство было совершено грубо и неказисто. Кровь стояла на полу просторной черной лужей.
Я захлопнул крышку, отошел от стола, вынул бутылку из кармана плаща и отхлебнул, обжигая горло. Коньяк показался мне горше желчи, хотя я понятия не имею, какой у нее вкус. Некоторое время я стоял, уставившись в окно, думая о какой-то чепухе: все, конец стрекозам и винограду, в спальне придется переклеить обои, а белый комод – так и вовсе выбросить. А что, если мне померещилось? Глупость, конечно, но привиделся же мне в детстве черный журавль на берегу пруда, непроглядно черный журавль на золотых ногах, быстро взлетевший, когда я подошел поближе. Я позвал бабушку, но пока она шла от крыльца к мосткам, журавля и след простыл. Потом она долго убеждала меня, что таких в природе не бывает, но ведь я видел его сверкающие ноги и слышал сиплый свист.
Я включил компьютер и запустил программу. Все экранные окошки показывали белесую мглу, значит, в доме никого не было с тех пор, как убийца его покинул. Я отмотал запись назад и снова увидел Хенриетту на полу спальни, она казалась еще мертвее прежнего. Так исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке. Кажется, это сказал Лютас, объясняя мне свой невидимый сценарий. Наверняка слямзил у кого-нибудь.
Вот о чьем отсутствии я тогда пожалел: Лютас не сидел бы там, как идиот, не вертел бы в руках пустую рюмку и не думал бы о черных журавлях. Мой практичный бичулис точно знал бы, что нужно делать. А что нужно делать? Я сел на подоконник, достал из футляра от ингалятора последний косяк и попытался думать, хотя в голове у меня звенела стая обезумевших железных пчел. Думать не получалось, я посидел минут пять, вернулся к столу и увидел, что шестое окно затянулось сизой рябью. Ясно, датчик отключился. Из этого следует, что убийство произошло меньше получаса тому назад, между десятью и одиннадцатью, так и скажу полицейским, когда приедут. Я запустил программу, чтобы посмотреть запись с самого начала.
В одном окне я увидел Хенриетту в концертном платье, беззвучно поющую перед зеркалом. В другом окне появился невысокий человек в перчатках и вязаной шапке, закрывающей лицо, остальные окна остались темными. Человек быстро прошел через гостиную, зажег свет, достал из-за пазухи что-то вроде короткой палки, обмотал палку плащом и выбил нижнее стекло оружейного шкафа. Потом он просунул руку внутрь, снял пистолет с подставки, вытащил обойму, достал из кармана плаща патроны, зарядил и передернул затвор. Я не смог разглядеть гравировку на рукояти, но я и так знал, что там написано. За верную службу от генерала Умберту Делгаду. Камер на первом этаже больше не было, так что я увидел его только наверху, когда он поднялся по лестнице и попал в поле зрения камеры номер пять.
Я успел подумать, что человек в шапке с прорезями для глаз похож на сингальского демона болезни, которого я видел в Восточном музее, только тот был сделан из папье-маше. Потом я увидел открывающуюся дверь спальни, а потом Хенриетту, которая хваталась за грудь, падала навзничь и заливалась кровью. Все произошло быстро, в оглушительном безмолвии, но мне показалось, что я слышу выстрелы, скрежет и звон стекла. Парень в шапке присел на корточки, пощупал ее шею, положил пистолет рядом с телом, спустился на первый этаж, мелькнул в окошке номер один, снял перчатки, сунул их в карман плаща и вышел из дома. Конец записи. Я не слышал выстрелов и не могу сказать тебе, сколько раз он продырявил худосочное тело датчанки и белую столу сеньоры Брага. Думаю, что не меньше четырех.
* * *
– Общежитие – это такой способ жизни в аду задолго до того, как ты начинаешь верить, что умрешь, – сказал я тетке, когда вел ее в нашу комнату на улице Пяльсони, надеясь, что китаист купил все, что было велено.
В каком-то смысле я предпочитал жить в аду. Дома меня ждала тишина, потеки плесени на северной стене, ванная, густо завешанная бельем, запах карболки и вечное сырое молчание матери. Говорят, великана Имира вскормила первозданная корова: она лизала соленые ледяные глыбы, и там, где горячий язык прикасался ко льду, выросли волосы первого человека. Моя мать вскормила свое великанское одиночество, а я появился на свет случайно. Когда это случилось, моя бабка Йоле довольно быстро выставила мать из дома. Не потому что я родился бастардом, а потому что мать не желала просыпаться по ночам и бабушке приходилось менять пеленки.
Меня уже три дня не вызывали на допрос, я делаю круги по камере и размышляю о женщинах. Женщины созданы для того, чтобы мы разгадывали их уловки. Бесхитростная женщина противна природе. Я пытаюсь разгадать уловку Додо, но в голове у меня маячит ее спелый каталонский зад и темнеют две терновые ягоды, кисловатые, будто лепестки батарейки.
Женщина подобна рою июльской мошкары, ее физика являет собой броуновский хаос, а вовсе не скольжение и поступательное движение, как многие думают. Что до метафизики, то она составляет лишь ту часть женщины, которую она использует, чтобы морочить тебе голову. Уходя, она забывает тебя начисто, irra! irra! – так лузитанец на рыбном рынке ударяет ножом по стальному прилавку, отсекая мерлузе голову и хвост.