Очень толстый человек втиснулся между мной и ними. Он долго ворочал боками, втискиваясь, скреб пол большими кроссовками. Потом уселся наконец и шумно, с облегчением выдохнул. Я, пытаясь отвлечься от красивой девочки, задумался об этом толстом человеке. Чем он может заниматься? - спросил я себя, но ни одно мое мысленное предположение не показалось мне подходящим. Дяденька этот не похож был на программиста, ничуть он не смахивал и на пухлого комика-добряка, и на человека творческого, отрастившего себе телеса в силу малоподвижного образа жизни. Тогда я подумал, что он мог бы быть охранником какого-то не слишком нужного объекта, но и от этой мысли отказался. Толстое лицо его было внутренне живым, выдающим личностный стержень. Ясно одно, он уж точно не спортсмен, - хихикнул я про себя. Ну так кто же? Интересно, есть ли у него жена? Не факт. Хотя черт его знает... Откуда он, в какой вырос семье, чему научился, с кем дружил? Был ли это серый город Севера, белый город Тавриды, Дальний Восток и берега океана, а мама с папой живы ли? Вот так сидит рядом с тобой огромная загадка, дышит себе тяжело, пофыркивает, и попробуй ее разгадать. Ни ключика, ни подсказки. Но вот огромный человек, едва не зашибив меня своим могучим локтем и вскрякнув, выудил из гигантского кармана куртки журнал. Может, сейчас что-то прояснится - счел я, однако никак не мог разглядеть название, а потом пригляделся и вверху страницы прочел - "The culture of sumo".
Поезд выехал на Риццианский бульвар. Начались красивые места. Я часто выходил здесь, когда не спешил, чтобы прогуляться до центральных площадей и проулков старого города. Однако теперь, увы, был не тот случай. До сеанса оставалось не более получаса, а еще билеты нужно было выкупить.
"Риццианский бульвар" - "Петров-Водкин"
Повалили люди. Вошла девушка с тубусом в черном пальто и в убитых кедах. Следом за ней - старик с потертой сумкой на плече. Они с девушкой говорили что-то о символизме, картинах Беклина и о том, что Елена Крестовская кое-что у него позаимствовала. Наверное, здесь где-то художественный институт рядом, - подумал я. Или просто мастерская. Черт их разберет, этих пожилых художников.
В дальнем конце вагона отчего-то началась суматоха. Люди выбегали на платформу. Кто-то даже заботливо придерживал дверь, чтобы все желающие успели выйти. Какой-то парень фанатского вида, но без "розы" поманил и красивую девочку, надеясь, вероятно, и добавить ее "вконтакте". Но она не повелась, осталась. Причина этой всеобщей паники вскоре прояснилась. В вагон ввалился сильно пьяный и неимоверно пахучий бомж с чашкой "Ролтона" в грязных руках. Он обрушился на моментально освободившееся сиденье. Люди зажимали носы и выходили. Моя же красивая девочка не вышла. Какая все-таки молодец! - подумал я, - поберегла чувства человека. Два дурацких парня, все это время хохмившие про неухоженного мужчину с блокнотом, переключились теперь на бомжа.
- Ну и вонючий! - хохотнул один.
- Да, как мои кроссы после футбика, - гоготнул другой.
Отвлекшись на бомжа, я не заметил, как исчез из вагона красивый старик. А ведь я так и не успел придумать ему какую-нибудь историю. Он был интересный, но так и остался вещью в себе, совершенной загадкой. Просто растворился в потоке других тел, прокладывая в нем свой маршрут. На месте, им нагретом, уселся теперь несимпатичного вида студент. Он был ботанического склада, в изношенном пиджачке под вычищенной, но столь же изношенной курткой. Я, признаться, недолюбливал таких людей. Мне казалось, что их мысли ходят одной и той же дорогой, и дорогу эту за них проложили другие люди. Но, хотя внешний облик часто многое выдает о человеке, иногда он все-таки сильно обманывает. Вот я, например, внешне - дурак дураком, и к тому же неряха, а в сущности я и не очень-то дурак. Интересно, куда этот парень намылился. Вряд ли у него много друзей. И уж точно он не в паб и не на вписку. Да и час еще ранний. Что бы он мог делать? Я стал всматриваться в его лицо, вытянутое, худое, с горбатым носом. Но оно ничего мне не рассказало
Рядом со студентом сидела старуха. Я не заметил, когда она появилась, но видно не на "Риццианском бульваре", потому как уже успела задремать. В уголках ее бледно-розовых потресканных губ пузырилась слюна. Лицо было покрыто морщинами, глубокими, как порезы. Ничего как будто и не было, кроме морщин. Впрочем, морщины бывают очень красивыми, как и складки на коже, как бессонная синь под глазами. Мне всегда нравились красивые мягкие лица, как у той девочки. Теперь же я почувствовал, что скоро стану любить другую красоту - синяки, морщины, складки, нервозность, все то, что несет в себе отпечатки внутренней жизни и какого-то несогласия с миром. Какого-то такого разногласия, которое велит не спать ночами, вечно спешить и работать, чтобы что-то понять, что-то изменить в устройстве жизненной машины, чтобы хотя бы попытаться и на эту попытку положить себя. Помятые грустные утописты, не верящие в собственные утопии, но ежедневно за них бьющиеся - вот красота морщин и складок, усталых беспокойных лиц. Думая так, я вглядывался в ту девушку, которая сидела между неухоженным мужчиной с блокнотом и деловым господином. Была ли у нее утопия? Или придуманный мной образ обманывал? Что-то она, наверное, искала, чего-то хотела от жизни, хотя жить скорее не хотела. Не все же хотят жить, в конце концов. Интересно, а какие книжки нравятся этой девушке? Возможно, такие, о каких я еще не слышал даже. Она все же постарше меня, да и не то чтобы я большой любитель чтения. Вполне вероятно, ей нравится Гессе, хотя в ней самой было что-то от "Незнакомок" Модиано, может быть, еще Керуак или Виан... Но, Бог с ними, с книгами. Я ощутил бедность не то фантазии своей, не то мысли, не то слов, в которые должны были определиться мысли. Я видел, вернее, представлял только общее об этой девушке, но никак не мог проникнуть в нее, понять и как-то объяснить себе. Промелькнула вот такая удивительная, сложная, тонкая история и исчезла. И все. И то, что было в ней осталось совсем нераскрытым.
Я вновь посмотрел на старуху. Морщины ее были другими, просто отпечатками времени, долгим повествованием, содержание которого, как вода в засуху, ушло, испарилось, оставив только черные трещины почвы. Все началось, наверное, перед войною, в конце тридцатых. Отца, может быть, репрессировали, а может, он и с войны вернулся. Было детство, голодное, горькое, но в чем-то хорошее, потому что детство. Школа, пионеры, комсомольцы. Теперь все покрылось морщинами, и не выйдет даже предположить, что с ней было в семидесятые, и в какой это было земле, живы ли ее дети и берегут ли ее, или квартирный вопрос все-таки их испортил. Теперь снаружи всё - морщины, которые как снег замели и убаюкали грустную жизнь, ни к чему в итоге не пришедшую. Хрупкий мир человека спал и, кажется, в нем все уже произошло.
Глядя на старуху, я вспомнил, что у моего друга недавно умерла прабабушка. Хорошая была, с ясным умом до последних дней. Она когда-то работала в институте химической физики и, вероятно, была хорошим ученым. Я, да и мой друг, к сожалению, слишком далеки от этой области, чтобы знать наверняка. Она родилась примерно в двадцать третьем году, отец ее не так давно вернулся с войн, сначала с первой, потом с гражданской. В тридцать восьмом его должны были репрессировать, но почему-то не стали и расстреляли только в сорок девятом. Одиннадцать лишних лет как-никак. Впрочем, четыре из них на еще одной, самой большой войне. Мать ее тоже репрессировали, а прабабушка моего друга работала в то время учительницей на Дальнем Востоке, и ее не тронули, пропустили. Уже в шестидесятые она вернулась в город и жила с мужем в Медоедово, в доме, где всегда было холодно, капало с потолка и в стенах то и дело появлялись трещины. С восьмидесятых годов они ждали, что им дадут новую квартиру. Занимались еще наукой, говорили много про будущий рай, который когда-нибудь воздвигнут благодаря этой науке, а вокруг были холод, грязь и одинаковые блеклые коробки, и с потолка капало - кап-кап-кап-кап-кап... Начались девяностые, а они все еще занимались наукой, говорили еще про будущий рай и ждали скорого, как казалось им, переезда. Менялись президенты, разбился Лебедь под Красноярском, случилось еще две войны. С началом нового века наука для прабабушки и прадедушки закончилась. Но они все еще жили в Медоедово, вокруг была разруха, с потолка капало, холодило, и крики соседей с верхнего этажа по-прежнему были слышны, как из соседней комнаты. Прабабушка и прадедушка ждали переезда, ждали райского не то города, не то сада. Ждали, кап, ждали, кап, ждали, кап. Прадедушка умер в четвертом году. Прабабушка очень грустила, и друг мой в то время постоянно к ней ездил, пытался как-то поддержать, а она все еще говорила, правда, - уже реже и тише, - про победу науки над энтропией и про "город-сад", в котором воплотится эта победа, и все ждала новую свою квартиру. И вскоре, действительно, дом определили под снос и дали почти к самому ее восемьдесят второму дню рождения квартиру в только что отстроенной многоэтажке. Прабабушка моего друга переехала. Квартира оказалась чуть меньше прежней, да и от центра удаленнее. Соседей было слышно примерно так же. Зато не капало с потолка и не было такой холодрыги. За окнами рушились старые хрущевские коробки, годами лежали их обломки, а мимо чавкали по грязи строительные краны и КамАЗы. Рядом росли башни - огромные пластиковые небоскребы, которые никак невозможно было соотнести с доходными домами центра, среди которых она росла. Мир-то, в сущности, изменился. Все стало другим, и у меня не получалось представить, как это укладывалось в ее голове. Как вообще возможно впитать в себя и тот старый город с тогдашними развлечениями, людьми, укладом, идеями и представлениями, и нынешний город небоскребов с его жизнеустройством? Каково это, прожить и то, и то? Около нового дома прабабушки грудились еще не убранные обломки пятиэтажек, а чуть поодаль стояли целые, не снесенные пока, но выселенные, и ночами в тени их умельцы срывали сумки с плеч и наносили колотые. Несколько дней назад автобус с гробом не смог здесь проехать. Он завяз в глине. Тяжело, наверное, сейчас моему другу.