Вот что я думаю об ощущении приближающейся смерти: тут дело не в бытии, а затем небытии. По-моему, важно именно то, где ты существуешь. А не существуешь ли ты вообще.
Взять меня. Я лежу на больничной койке. Умираю. Если только кто-то вдруг не скончается от несчастного случая, при этом так, что орган можно будет взять вовремя и доставить мне по-настоящему быстро. Но, позвольте сказать, не так много времени осталось, чтобы все сошлось вместе. Я же меж тем все слабею и слабею. Совсем как огонек, который меркнет и меркнет. До тех пор, пока его совсем не будет видно. Может, вспыхнет еще слабеньким проблеском. А потом – ничего. Погас.
Мама заплачет и начнет причитать: «Вот, ушла моя дочка. Нет больше Виды».
Только где-то еще, в каком-то другом месте (каком-то очень далеком месте) вспыхнет слабенький проблеск и кто-то произнесет: «Смотрите. Что там такое? Здесь кто-то новенький». И, думаю, будет этому очень рад.
Возможно, этот новенький не совсем Вида. Явно не в земном смысле этого слова. И определенно у него нет моего тощего тела. Но это я.
По-прежнему я. Просто не такая, какой меня ожидали увидеть.
С этим можно жить. Верно?
Нет, если вы моя мать, то – нельзя.
О сердце
Не было никакого праздника. Просто обычный будний вечер. И какая-то женщина в машине сорвалась с дороги под откос.
Очень многого о ней я не знаю. Только то, что мне рассказала мама. Что нарекли ее Лорейн Бакнер Бейли, а в жизни ей хватало просто Лорри. И что ей было тридцать три года.
И еще то, что авария случилась довольно близко. В Сан-Хосе. Может, час езды на машине, хотя я сомневаюсь, что именно так перевозили сердце.
Хотелось знать, были ли у нее дети, но я робела спрашивать. Уж очень мама эмоциональна в таких вещах. Когда она сообщала мне про сердце, то была очень и очень счастлива. Настолько, что, если не знать ее получше, то можно было подумать, будто счастья у нее в таком избытке, что его ничем и не вышибить.
Только я-то очень хорошо ее знаю. Она была безумно счастлива, правда.
Это было похоже на то, когда ты еще маленькая и твоя мамуля, видя, как ты буянишь с кузинами и аж визжишь от смеха, говорит: «Смейся, смейся пока, но еще минута – и кто-то плакать станет». Потому что тебя чувства просто захлестывают.
Похоже, впасть во сверхсчастье – это словно голову потерять.
На самом деле я знаю об этом лишь благодаря наблюдениям за играми своих кузин. Я никогда не могла дать чувствам полную волю. Интересно, сумею ли это сделать, когда получу сердце, или так и останусь по привычке тихоней?
Так или иначе, но пока у меня его нет, и прямо сейчас я явно не могу позволить себе чересчур волноваться. А моя мама утомляла меня до крайности. Некоторое время спустя пришла мой кардиохирург, доктор Васкес, и, поздравив меня, сказала, как она рада, а мамуле заявила, что мне нужен покой.
Поэтому в конце концов мне удалось немного побыть одной. Как можете догадаться, это время я использую для записок в дневнике.
Пока я пишу, представляю себе мою мать в коридоре: прыгает, словно мячик, стараясь делать это как можно тише.
О моей матери и этом сердце
Моя мать чувствует себя виноватой.
Но ни за что в этом не признается. Только я-то знаю. Я ее очень хорошо знаю.
Она чувствует вину, потому что счастлива. А она понимает: не следует радоваться, когда только что умерла женщина. Мама то и дело твердит, что смерть женщины ее огорчает, но радуется, что муж женщины готов передать медикам сердце.
Но это не совсем правда, поэтому мама и чувствует себя виноватой.
Она не знала Лорри Бакнер Бейли. А меня знает.
Наверное, нам должно быть не по себе, когда кто-то умирает. Я имею в виду тех, кто не попадает под мою теорию медленного угасания. Если нам горько из-за кого-то, тогда нам должно быть горько за всех и каждого. Даже если мы их не знаем, мы все равно должны ощущать грусть.
Только мы ее никогда не чувствуем.
О том, насколько мне надо спешить
Вскоре это сердце окажется на пути к нам. Прямо сейчас оно все еще внутри несчастного донора, жизнь которого поддерживают аппараты. Тем не менее есть всего около полутора часов, может, два, если повезет, до того, как придут готовить меня к операции. Тут любят, когда все хорошо подготовлено, и, как только сердце извлекут и отправят сюда, поверьте мне, никто время терять не станет.
И есть всякое такое, что я хочу записать до того, как это случится, потому что не смогу писать несколько дней, если не больше, а еще будут разные болеутоляющие и сама боль: меня положат в отделение интенсивной терапии по меньшей мере дня на три-четыре, а в ОИТ нет никакого уединения, и помимо всего этого, возможно, после я стану воспринимать все по-иному. Может, что я думала до операции, покажется и в самом деле далеким, если только я вообще буду помнить, о чем думала. Видимо, не буду. Наверное, к тому времени забуду обо всем, о чем хотела написать.
А писать я собираюсь в основном не про сердце, и может показаться, будто я ухожу в сторону, только мне все равно нужно это сделать. Хочу задокументировать, сколько удастся и как можно быстрее, и, если моя писанина выйдет неряшливой, значит, ей и суждено быть неряшливой.
Просто так иногда бывает. Сначала дни в больнице тянутся так медленно, что каждая минута кажется часом. Потом находят сердце, и все случается разом. Все происходит очень быстро.
Еще о моем друге Эстер, чтобы в том, что я стану писать дальше, было больше смысла
Когда мне было пять лет (почти шесть), Эстер поселилась в нашем доме. Уже тогда она была старой дамой. «Тогда» – это 14 лет назад. Вот как долго я ее знаю. Почти 14 лет. Когда тебе 19, это долгий срок знакомства с кем-либо. Мать послала меня совсем одну подняться по наружной лестнице (оглядываясь назад, думаю, она на всем пути следила за мной из окна) с маленькой корзинкой булочек и запиской, приветствовавшей появление Эстер по соседству.
Мне всегда нравилось, когда приходилось идти куда-нибудь одной, отчего, думаю, все, связанное с Эстер, пошло так здорово с самого начала. Потому что, понимаете, я сейчас думаю об этом и не могу припомнить ни одного другого случая, когда бы выходила из дому на своих двух ножках без надзора матери. Когда самочувствие позволяло и я посещала школу, она провожала и забирала меня. Когда мне нездоровилось, мы целый день проводили вместе, потому что ей приходилось помогать мне с уроками. Во всяком случае, пока я не стала намного старше, но к тому времени я была настолько больна, что, по правде говоря, мне и ходить-то приходилось не много.
Так что в тот момент моей жизни шагать вверх по лестнице представлялось каким-то недостижимым рубежом, и это вызывало полный восторг, не говоря уж о том, что наделяло ощущением самостоятельности и гордости.
На одном пролете лестнице мне пришлось останавливаться дважды. Отдышаться. Впрочем, всего на минутку.
Я постучалась в дверь к Эстер, но она не ответила, и это казалось странным, потому как мы заметили, что она не часто выходит из дому. Дважды в неделю ей доставляли всякие продукты. Позже иногда она наведывалась к врачу или еще куда, но в те первые две недели мы и вправду не видели, чтоб она выходила.
До сих пор я не знаю, была она дома или нет. Всегда было ощущение, что была, только, может, не открывала дверь кому попало. Впрочем, это лишь интуиция. Я ее никогда не спрашивала, так что утверждать с уверенностью не могу.
Подождав некоторое время, я поставила корзиночку перед дверью, и дня через два мы получили от нее записочку со словами: «Благодарю вас», – но не более того.
Мама вообще-то была права, считая, что Эстер странная или с ней что-то не так, но могу точно сказать: мама по-прежнему относилась к новой соседке с сомнением, во всяком случае еще довольно долго.