Затворничество Фомина становилось отчасти понятным Фомскому всякий раз, когда он взбирался к нему на седьмой этаж по самой крутой, самой грязной и – когда перегорали лампочки – самой темной из всех известных ему лестниц. Фомский и сам, предвидя трудности возвращения, сто раз подумал бы, прежде чем отправиться в путь.
Открыла домработница Фомина Марина – бойкая крашеная блондинка.
Зазвонил телефон. Это же надо: Тверязов.
– Как там мой роман? идет?
– Ну и чуйка у тебя. Не поверишь, но вот только что, минуту назад начал.
– Ну конечно! Да шучу я, можешь вообще не читать.
– Нет уж, я почитаю. Не мешай мне.
Тягин дал отбой.
Открыла домработница Фомина Марина – бойкая крашеная блондинка.
Опять телефон. Филипп.
– Завтра после пяти придем смотреть квартиру – вы будете?
– Думаю, да.
– Замётано. Тогда до завтра.
Открыла домработница Фомина Марина – бойкая крашеная блондинка.
Телефон. Опять Тверязов
– Я чего звонил-то. Не хочешь в субботу на Староконный сходить, проветриться?
– Можно.
– Так я еще позвоню?
– Хорошо.
Ловко как обложил, усмехнувшись, подумал Тягин. Теперь хочешь не хочешь, а к субботе что-то придется прочесть. Он отложил телефон, и крашеной блондинке Марине с приставшей к ней фамилией Фомина пришлось открывать дверь в четвертый раз.
III
«Кофе? Чай?» – спросила она с порога.
«Потом. Дай отдышаться», – ответил Фомский и прошел в комнату.
Фомин с книжкой лежал в халате на своей более чем двуспальной кровати.
«Привет, Фома», – поздоровался Фомский.
«А, Фома! Привет, – отозвался Фомин и обратился к вошедшей Марине: – Принеси нам мадеры и еще чего-нибудь».
Марина, кивнув, исчезла.
«Что читаем?»
«Роман Гадёныша».
«Как?»
«Гадёныш. Новый писатель. Наш, местный. Возможно, псевдоним. Я, точка, Гадёныш».
«Ну и как?»
«Ничего. „Человек-удав“ называется. Терпимо. Лучше предыдущего».
«И о чем там речь?»
«Человек-удав, его зовут Станислав, питается людьми. Знакомыми и работниками коммунальных служб. Он их вызывает на дом, как пиццу. Вообще-то он писатель, и на тот момент пишет роман о писателе. У него мягкие кости черепа и, очевидно, всего прочего. Он сразу обхватывает пастью голову и потом лежит в кухне на полу и заглатывает жертву всё глубже и глубже. Происходит это довольно долго. Приляг».
Фомский подошел и прилёг в ногах у Фомина.
«Сначала жертва кричит, просит о помощи, а потом, смирившись, начинает, уже изнутри, рассказывать свою жизнь, в некотором смысле, исповедоваться. Постепенно речь жертвы становится всё глуше и тише…»
Фомский, прикрыв глаза, почесывал лоб над бровью (кухня, сумерки; в углу темнеет что-то вроде большого свертка; еле заметное движение, шур-шур, и далёкий сдавленный голос, слов не разобрать).
«…пока не затихает совсем. Такое вот познавательное пищеварение. Ничего, читать можно. Предыдущий, „Женщина-паяльная лампа“, был послабее».
Вошла Марина и поставила между ними поднос с бутылкой португальской мадеры и блюдом с сушеными фруктами и орешками.
Фомин не выходил из дому несколько лет, с тех пор как его единственная разбогатевшая в браке сестра, десять лет назад уехавшая в Испанию, взяла на себя все расходы по его содержанию. Всегда имевший склонность к такому образу жизни, он, впрочем, сдался не сразу и еще целых полгода продолжал ходить на службу в гимназию, но с того дня, как уволился, больше из квартиры не выходил. Время от времени он порывался прервать свое затворничество, приурочивая это событие то к первой годовщине, то ко второй, а то и еще к чему-нибудь, но все как-то не складывалось. Последний раз он назначил выход на начало весны и продвинулся дальше чем всегда, то есть до самой двери. Он уже натягивал с Марининой помощью пальто, когда вдруг, сославшись на дурноту, передумал. Выход был перенесен на конец весны – начало лета.
И вот, в середине мая Фомин и Фомский лежали на кровати, попивали замечательную мадеру, и на этот раз у Фомского были основания полагать, что выход состоится.
«Ты по делу или так?»
«И так, и так».
«Интересно», – промолвил Фомин и закурил маленькую сигарку.
Помолчали. Три книжных шкафа, шифоньер, комод, еще две этажерки с книгами, кресло, столик, кушетка, два глухо зашторенных окна, ковры – ничего, как и следовало ожидать, не изменилось, и взгляд Фомы, пройдясь по комнате, вернулся к Фоме.
«Ты ведь собирался где-то в этих числах выйти, помнишь?»
Фомин вздохнул и задумчиво покивал.
«Да… но… – опять вздох, – ой, не знаю…»
«У тебя появился повод, – сказал Фомский. – С тобой хочет поговорить Вера».
Фомин поднял брови.
«Есть телефон. И она может зайти, – сказал он. И добавил: – В крайнем случае».
«Может. Но не хочет. Она хочет, чтобы ты приехал к ней. Завтра».
«Она с ума сошла? С чего вдруг? Я…»
В комнату вошла Марина. Широко расставив ноги, она наклонилась и провела ладонями вниз по черным кожаным брюкам, потрясла ногами, расправляя складки (и все-таки: спит он с нею или не спит?), сдула со лба челку и сказала:
«Я могу идти? Кофе в кухне на столе».
Фомин кивнул.
«До понедельника», – сказала Марина и вышла.
Фомин вопросительно уставился на Фомского.
«Пропал Сыч», – наконец сообщил тот.
«Давно?»
«Неделю назад».
«Ну и?»
«Фома, я ничего толком не знаю. Мне вчера позвонила Вера, сообщила, что пропал Сыч, и попросила, я бы даже сказал, потребовала, чтобы ты пришел к ней. Всё. Если хочешь, можешь ей позвонить, но я думаю, что она будет стоять на своем, то есть на том, чтобы ты приехал к ней. По-моему, у нее истерика».
«Ерунда какая-то», – сказал Фомин; он погасил сигарку, лег на спину и, заложив руки за голову, прикрыл глаза.
«Да… что ж… видно, судьба», – тихо произнес он минуту спустя.
«Значит, я могу ей сказать, что завтра ты будешь?»
«Только при одном условии: один я не поеду, поедем с тобой».
«Хорошо, я ей скажу».
Когда через полтора часа Фомский уходил, они договорились с Фоминым вечером созвониться и условиться о времени встречи.
Выражение лица при этом у Фомина было очень грустным.
***
Чтобы стало понятно почему Фома так легко согласился выйти из дому после нескольких (четырех? пяти? – я уже счёт потерял) лет самоизоляции, надо бы, хотя бы в самых общих чертах, рассказать довольно запутанную историю его отношений с Верой и ее пропавшим мужем. Надо бы, конечно, но мне, честно говоря, лень. Если только очень коротко, по пунктам. Ну, в общем, когда-то Сыч и Фома крепко-крепко дружили (я в их компанию попал гораздо позже). До тех пор пока Сыч не познакомился с Верой. Фома увел Веру у Сыча и они поженились. Потом Веру потянуло заграницу, в Америку. В самый последний момент Фома передумал и решил никуда не ехать. Думается, что к тому времени он к Вере остыл и предпочел такое вот романтическое завершение их совместной жизни: дескать, она туда, а ему, не нашедшему в себе сил расстаться с родиной, пришлось остаться здесь. Как говорится, с глаз долой – из сердца вон, но только в облагороженном, возвышенном смысле. Не вышло. Вера наотрез отказалась ехать без Фомы. Вскоре они разошлись, и Вера вышла замуж за Сыча, который только того и ждал.
В конце концов всё разложилось следующим образом:
а) Вера живет в полной уверенности, что Фома погубил ей жизнь;
б) Сыч, в свою очередь, пребывает в уверенности, что женившись на Вере, он выполнил унизительную роль запасного игрока, и изначальной причиной своих бед (жизнь у них с Верой не очень складывается) тоже считает Фому;
в) Вера утверждает и всячески дает понять, что искренне, всем сердцем привязана к Сычу, при этом, как мы помним, считая свою жизнь непоправимо загубленной, но их счастливому существованию мешает его комплекс запасного игрока (крик Веры: «Да ты же сам, сам испоганил все что можно было своими комплексами! Сам, понял?!» Из соседней комнаты к ней выскакивает Сыч и, задыхаясь от возмущения, кричит: «Я испоганил?! Это я испоганил?! Ну ты и сука!» Через минуту хлопает входная дверь, и Вера видит в окно, как Сыч быстро пересекает двор; она обессилено опускается на стул, ставит на стол локоть и закрывает ладонью лицо), и потому во всем винит Фому, виноватого в данном случае самим фактом своего существования;