— Всегда так, — согласился теперь и магистр Собесяк. — Одни сваливают на других, каждый только и думает, кем бы прикрыться…
— А самое скверное, ни в чем нет ясности и четкости, — закончил за него Дурбач. — Я к этому привык: в моей работе главное — анализ. На первый взгляд дело вроде бы ясное, а проанализируешь, и вся сложность как на ладони. Вот хотя бы суть вины водителя грузовика.
— Ведь он выехал на левую сторону, — удивился Собесяк. — Да или нет?
— Да, разумеется, это факт. Но что кроется за такими внешними фактами? Был ли парень выпивши? А может, его совсем заездили? Ну и в довершение всего — еще этот лак…
— Какой лак? — нахмурился Зарыхта.
— В буквальном смысле, реально существующий. «Стар» вез несколько тысяч банок лака. Кому предназначался этот лак? Никто не в состоянии объяснить. В путевом листе записано только «челночная перевозка». Сам видел.
— Значит, левый груз, — со знанием дела высказался Собесяк.
— Только без поспешных суждений, — предостерег Дурбач. — Может левый, может правый…
В глубинах памяти шевельнулось воспоминание: дискуссии? Разговоры? Споры? В комнате Янека — разумеется! Ханна бывала на этих сборищах желанным гостем, когда входила — не умолкали, Зарыхту встречали иначе. Большинство он знал еще детьми — они сидели на диване, письменном столе, ковре, одинаковые — молодостью, одеждой и презрительно-гневными физиономиями. Они умолкали скорее демонстративно, в глазах появлялось деланное равнодушие.
— Мешаю? — осведомлялся Зарыхта, а Янек вставал и корректно, с неуловимой фальшью в голосе заверял:
— Напротив, садись, поговори с нами. — Обмен рукопожатиями.
— О чем же разговор?
— Об имманентном зле, свойственном человеческой натуре. Последнее время много этого зла вылезло из-под лакировки.
— Что вы об этом думаете? — спрашивал сидевший у окна, уже лысеющий, коротко остриженный молокосос с огромными ушами, походивший на карикатурную бабочку. Напряженная тишина в ожидании его ответа. Их не слишком интересовало мнение Зарыхты, скорее хотели убедиться в правильности своих предположений. Улыбочки. Эти юнцы знают, что он недавно покинул тюремную камеру, и не могут понять, почему для него самое главное — работа.
— Имманентное зло? Дискутируйте об этом, — сказал он тогда, — дискутируйте, сколько влезет. Только слова не заменят хлеба. Людей надо кормить, обеспечивать жильем. И работой. Это всего важнее.
— Но зло, зло присуще человеческой натуре? Разве ты не испытал его на себе? — не унимался Янек.
— Я практик. Мое дело — строить.
— Но разве человеку не присуще…
— К чертям то, что присуще человеку, — почти выкрикнул Зарыхта. — База! Знаете, что это такое? Сперва изменим условия, в которых живут люди, с этого и начнем исправлять мир.
— Что я говорил? — торжествующе изрек Янек. Кто-то тихо засмеялся.
Зарыхта глянул недоверчиво.
— Что именно? — прижал он Янека к стене. — Говори, что имеешь в виду? Не бойся. Не схвачу ремень.
— Как бы тебе объяснить? Мы считаем, что твои проблемы… Проблемы твоего поколения, — начал Янек. — Только не обижайся! Нам кажется, что ваши проблемы (это звучало уже явно презрительно) никогда не перерастали масштабов буханки хлеба.
Тишина. Все уставились на Зарыхту.
— Такова моя судьба, наша судьба. Моего поколения. Видно, нам пришлось начинать с этой буханки хлеба, — говорит он, чувствуя, как это неубедительно. Он никогда не отличался умением вести дискуссию, красноречие не было его оружием, слова часто не повиновались ему. И, заикаясь, продолжает: — Задача вашего поколения, чтобы… — До чего же казенно. Он смолкает и ретируется, сознавая свой проигрыш. Какая нелепая история! Почему лицом к липу с этими молокососами он чувствует себя беспомощным, старым, смешным? И добавляет: — Сами знаете, каждая эпоха… Перед вами откроются возможности, соответствующие вашим чаяниям, шансы, о которых мы… и вообще…
О чем тут дискутировать? Он свое отдискутировал в застенках санации, там постигал, что такое имманентность, материализм, эмпиризм, критицизм. Имманентное зло! У этого лопоухого такая мина, точно он, уверен, что старикану незнаком этот иноязычный термин. Откуда такое высокомерие? Может, даже презрение? Неужели тоже поколенческий конфликт? Расхождение во мнениях? И откуда оно берется? Возможно, из-за различных точек зрения на буханку хлеба? Молокосос у окна — это наверняка был Дурбач. А нотки в его монологе без малого пятнадцать лет спустя? И этот лак. Две стороны медали. Вся эта, с позволения сказать, диалектика в духе смакующей скандалы вечерней газетенки. Дурбач — друг Янека. Журналист. Поборник справедливости.
Дурбачу повезло скорее, нежели Янеку, и вот судьба свела его, Зарыхту, с этим наглым, уже потрепанным человечком — думает Кароль — в провинциальном кабаке второй категории — отдельно стоящем типовом павильоне универсального назначения. И теперь мы можем взглянуть на Польшу как с наблюдательной вышки. Хлеб есть? Есть. Работы хватает. С жильем по-прежнему сложности, не поспеваем. А имманентное зло присуще человеческой натуре?
— Разбираются, разбираются здешние компетентные инстанции, — продолжает Дурбач. — Пока установлено, что парень провел в дороге (согласно официальной версии — якобы дьявольски срочная поездка за какими-то запасными частями) весь вчерашний вечер. Вернулся в полночь, якобы валился с ног. А завгар (между нами говоря: он мне представляется организатором этой эскапады, я имею в виду переброску лака, разумеется), так вот завгар все-таки велел ему ехать в Познань, поскольку горел план, остались без запчастей… И так далее, и так далее. Отъезд предполагался в шесть утра, водитель опоздал, его вытаскивали за уши из постели, из-под бока супруги. Я с ней беседовал. Она уже все продумала. Спросила, распухшая от слез, сколько ему могут дать, — если больше двух лет, она ждать не собирается, жизнь свою губить не желает.
— Пил водитель или не пил? — спрашивает Зарыхта.
— Говорит, что с дороги знобило, и жена приготовила ему чаю с ромом. Якобы докладывал об этом завгару. Так утверждает. А тот отнекивается. Впрочем, пока что все отрицает, продувная бестия. Даже понятия не имеет о лаке. Якобы это была ездка на «фу-фу», частное дело водителя. Вот и разберись!
— Так или иначе гнусность, — изрекает Собесяк, — зачем вдаваться в детали!
— Слово взял прокурор! А с человеческой точки зрения? — спрашивает Дурбач.
— Водитель влип, — продолжает Собесяк, — я бы каждого водителя, который пьет…
— Так проще всего, — говорит Дурбач и смолкает, поскольку официантка меняет тарелки. — Теперь время есть жаркое, четвертинка уже охлаждена.
— Мне не наливайте, — говорит Зарыхта и, глядя в глубь зала, добавляет язвительно: — Имманентное зло присуще человеческой натуре…
— Только одну, не повредит… — заверяет Собесяк. — Даже этот, как его… профессор Уайт, врач Эйзенхауэра, рекомендовал после инфаркта…
И они выпивают по рюмке.
Предполагает ли Дурбач или уже убедился, что Зарыхта ничего не забыл? Даже ему, этому наглому лже-философу, нашлось здесь место. Видимо, и такие голоса, резкие, желчные, нужны в хоре наших средств массовой информации. Значит, и Дурбач… А Янек? Смылся. Так это называется. Чья это вина? Зарыхта ковыряет вилкой жаркое. Ох уж эти размышления, этот болезненный отчет о собственной жизни как о длительной и трудной командировке.
А Дурбач, немного понизив голос, спрашивает Собесяка:
— А так, между нами говоря, кто сменит Барыцкого?
Собесяк настораживается, бросает обеспокоенный взгляд на Зарыхту, словно желая предостеречь: такие разговоры при нем?
— Кто это может быть? — говорит уклончиво.
— Правда, что Барыцкий последнее время делал ставку исключительно на молодежь?
Собесяк пожимает плечами.
— Хотя бы Плихоцкий… — отвечает недомолвкой, сухо. Дурбач качает головой и продолжает тянуть его за язык.
— Через несколько лет настанет черед Плихоцкого. Но сейчас, пожалуй, еще рановато. Слишком зеленый. Не хватает вам теперь Раттингера, не так ли?