Литмир - Электронная Библиотека

Впрочем, честно говоря, Мини-Болек не отличался особым везением. Правда, он старший ассистент, но не такое уж это счастье, да и обязан он этим исключительно самому себе, своей поистине титанической усидчивости. Ибо — как признает сам Болеслав — способности у него средние, он явно не орел и в качестве научного сотрудника вечно будет корпеть, способствуя чужим триумфам. Его исследования всегда будут иметь вторичный характер, служить фоном, исходной точкой для других, делающих блестящую карьеру.

Естественно, бунту предшествовал период верноподданичества: Ян Барыцкий являлся предметом гордости и даже культа. Был куда больше чем другом, был идеалом. Продолжалось это около пяти лет, предшествовавших окончанию гимназии, в период совместных эскапад на рыбную ловлю, внезапных автомобильных поездок в отдаленные уголки Польши (ты не пойдешь в школу, а я напишу объяснение, что болел ангиной), первых уроков ружейной охоты в дебрях Кнышинской пущи и приобщения к парусному спорту на водах залива.

Но божество — всегда нечто эфемерное. Мальчишеское обожание сменилось горечью и неприязнью, к которым примешивалось все больше презрения. Об этом и думал инженер Барыцкий, пробираясь на своем уже довольно потрепанном «вартбурге» сквозь сутолоку варшавских перекрестков и развязки у въезда на Новый Свят. Библиотека неподалеку отсюда, в переулке. Барыцкий-юниор ставит свою машину на паркинге и вбегает в здание, куда за последние десять лет заглядывал раза три, не более.

Пустоты, оставшейся от любви к отцу, уже ничто не заполнило. Чувство, которое он питал к матери, было совсем иного рода, мать возбуждает жалость, требует внимания. Болек выполняет все свои сыновние обязанности с присущим ему педантизмом. Но не вполне уверен, можно ли назвать любовью чувство, которое он питает к матери. Впрочем, Болеслав подозревает себя в пеком эмоциональном бессилии: он не способен любить. Такой уж уродился. Это он себе часто повторяет.

Мать стоит у стеллажа с книгами, спиной к двери, и что-то поправляет на полках. Заметно постаревшая за последние годы, низенькая и грузная, она выглядит пенсионеркой, которая подрабатывает в библиотеке на подставки. И вдобавок так чудовищно одета: сейчас, например, щеголяет в фиолетовых брюках. При ее-то комплекции! Болеславу известно, что мать купила эти шерстяные брюки на распродаже за бесценок, поскольку здесь, в библиотеке, холодно, тянет из подвала, а у нее ревматизм. Но ведь он сто раз предлагал пойти вместе по магазинам и отыскать какие-нибудь другие брюки, приличествующие ее комплекции и возрасту. Все было напрасно. Людмила Барыцкая всегда прерывала его уговоры: нигде таких не найдешь. Эти импортные, из ГДР, и на этикетке надпись, что они обладают лечебными свойствами.

Услыхав, что кто-то вошел, она оборачивается, и сын видит плоское, лишенное выражения лицо матери.

— Что случилось, Болек? Что привело тебя в сии чертоги?

— Наденьте пальто, мама. Панна Зося, надеюсь, вы замените сегодня маму? — говорит инженер, одновременно помогая матери одеться.

— Что же все-таки случилось? — бормочет перепуганная Людмила Барыцкая.

— Поговорим в машине, — отрезает сын, берет ее под руку и ведет к дверям.

Мать пытается протестовать, но безрезультатно. Ей остается только думать: мой сын — деспот. И это единственное, что он унаследовал от отца?

Они садятся в «вартбург», и только здесь молодой инженер нарушает молчание. Обращается к матери излишне резким тоном.

— Едем в Н. Отец лежит там в больнице. Он попал в катастрофу. Поговорим, когда пробьюсь через эти пробки.

Людмила Барыцкая с минуту молчит, потом тихо, словно смирившись, спрашивает:

— В каком он состоянии?

— Крайне тяжелом.

Женщина умолкает. Она страдает начальной формой грудной жабы, и дурная весть вызывает хорошо знакомые ей симптомы. Боли. Разве это не странно? Ведь она уже давно смирилась с судьбой, с уходом Янека, с его утратой. Казалось бы, он стал ей чужим человеком, более тот, человеком, который нанес ей обиду. Но вот известие, что с ним стряслась беда, причиняет боль, острую боль. Молчит и сын. Умышленно медлит с разговором, для вида проявляя повышенное внимание к уличному движению. Раз-другой искоса поглядывает на мать.

Людмила Барыцкая низко опустила голову. Плачет, слезы всегда приносили ей облегчение. Но не сегодня. Оплакивает ли она судьбу Яна? Или собственную жизнь, которую трудно назвать счастливой? Не удивительно, что именно сейчас она думает о своей молодости, прошедшей в Ковеле на Волыни, о том дне (июльском дне 1944 года),) когда впервые увидела подпоручика Барыцкого в сапожной мастерской своего отца, Альбина Германюка. Барыцкий препирался с мастером (он пользовался этим забавным титулом) о сроках и качестве ремонта сапог, которые, по существу, не годились в починку. Старый Германюк, несмотря на свою украинскую фамилию, был закоренелым поляком, здесь, на Волыни, чувствовал себя как бы преемником всех Острогских, Вишнёвецких и Потоцких. А кроме того, был фанатичным сторонником польского эмигрантского правительства в Лондоне. До исступления доводили его политические концепции молокососов, явившихся вместе с русскими с востока, как, например, этот танкист, а когда злился, терял голову. Поэтому подпоручик наслушался всяческих грубостей в адрес «голоштанного войска», а также разных сравнений, ибо сапожных дел мастер Германюк был в прошлом солдатом многих армий.

Людмиле шел двадцать второй год, она кончила педагогические курсы во время кампании по ликвидации неграмотности в 1940 году. Болеслав знает ее молодой по многим фотографиям той поры, сниматься было тогда страстью Людмилы. На карточках — девица с большими наивными глазами и пышным коком (волосы всегда были ее украшением), роста среднего, судя по обширному бюсту, уже весьма перезрелая. Из-за своей робости и известной холодности она была девицей, и весь ее греховный багаж составляла дюжина дружеских поцелуев, обычных, ничего не значащих, которыми сопровождается игра в почту.

Именно в тот день Людмила не пошла в школу. Разве это не удивительное совпадение, не перст божий? Значит, по велению судьбы она в тот день осталась дома, по велению судьбы стала на пороге, не в силах оторвать глаз от танкиста, который, услыхав очередной выпад старого Германюка, улыбнулся ей весело и заговорщицки.

К счастью или несчастью, сапоги были приняты в починку, а подпоручик, вместо того, чтобы прислать за ними ординарца, явился самолично с бутылкой шампанского (!), которую они осушили втроем, разгоряченные яростным спором о будущем Волыни. Старый Германюк, хлебнув еще собственного самогона, обозвал молодого человека отступником. Три дня спустя подпоручик Ян Барыцкий проводил Людмилу из кино до самого дома. Это была типичная для окраины Ковеля деревянная хата с мансардой. Показ фильма на свежем воздухе начинался в те июльские дни лишь с наступлением полнейшей темноты. Офицерик был симпатичный, казался Людмиле рыцарем из сказки. На совместной фотографии, снятой в тот же день и бережно ею хранимой, которая со временем побурела и выцвела, Ян и Людмила являли собой, что называется, очаровательную парочку: Барыцкий считался первым красавцем в танковой бригаде, мундир шел ему, а она — несколько обескураженная, не блещущая красотой, но все же миловидная девица, это следует признать. Главное ее украшение — косы, тяжелые, уложенные короной, золотисто-ржавые, как спелая волынская пшеница, чего на выгоревшей фотографии нельзя уже было рассмотреть.

В тот памятный день на прощанье Барыцкий вдруг преобразился, кончились шуточки, Людмила оказалась в его объятиях, он втиснул ее в угол крыльца и целовал, до конца дней своих будет она помнить свою растерянность, резкий запах мужского пота, смешанный с благоуханием табачного перегара, бензина и одеколона. Руки Барыцкого бесстыдно и заученно попросту насиловали ее. Сдерживая смех, он предостерег, что эту ночь они проведут вместе, что нет от него спасения, именно так и сказал. Людмила была скованна, не отталкивала его, следила, как разыгрывается долгожданная и желанная мистерия первой любви, подавленная тем, что это отнюдь не поэтично.

66
{"b":"597037","o":1}