Как это было недавно! Всего лет пятнадцать назад. Я чувствовал себя в ту пору таким молодым, и казалось, что в состоянии самоуверенной молодости пребуду столетья. Нет. Получилось иначе. Я не думал о текучести времени, абсолютно не замечал течения моего субъективного времени. А ведь в глазах других, пожалуй, уже тогда был стареющим, траченным молью господином.
Уронив голову на грудь, бормоча что-то про себя, Барыцкий еще раз вздохнул и так громко произнес вслух: — Ну и сопляк, мальчишка, черт побери! — что даже Качоровский испуганно на него покосился — и тотчас уснул.
Приснилась ему катастрофа в Урвиске Шленском. Подобные сны преследовали его последнее время все чаще, когда он уставал. Снова увидел огромные, матово лоснящиеся алюминиевые резервуары, они взлетали на воздух, но не так, как это было в действительности — вспышка, грохот и обломки, и все в какую-то долю секунды, — неторопливо, как в немом фильме: куполообразные металлические колоссы раскрывались, словно бутоны цветов, заснятые кинооператором-биологом. Ослепительное, почти белое пламя разливалось, взмывало вверх уже голубыми сполохами с оранжевой сердцевиной. В глухой тишине неотвратимо нарастала опасность. Волны раскаленного воздуха, опалившего брови и волосы, били в лицо. Сковывал страх, от которого мурашки пробегали вдоль позвоночника. На забетонированной площадке взрывные газы на разных уровнях корежили трубопровод. На фоне почерневшего неба парили раскаленные листы железа. Бесшумно трескался бетон под ногами, а в действительности это сопровождалось тогда оглушительным грохотом — сейчас люди разбегались в мертвой тишине, падали, он видел их глаза, беззвучно кричащие рты, из резервуаров вытекала черпая жижа, на ее поверхности лопались пузырьки газа. Воздуха, воздуха! Он задыхался! Не мог преодолеть скованности. Наконец рванулся, застонал, выпрямил ноги.
И проснулся.
Ему было жарко, рубашка липла к спине, сердце подступало к горлу. К чертям, слишком много всего этого было в последние дни: и нервного напряжения, и борьбы, и, наконец, выпивки. Расслабил галстук, расстегнул воротничок.
— Жарко, Теодор, — сказал Барыцкий, — выключи отопление. Знаешь, что мне, черт побери, приснилось столько лет спустя? Как у пас взлетело на воздух Урвиско Шленское. Помнишь?
— Еще бы! — охнул Качоровский. — Словно это было вчера.
— Целый месяц пришлось потом мазать лицо рыбьим жиром. Кожа слезала пластами.
— Всем досталось.
— Нам еще повезло.
— Инженера Зарыхту посадили за саботаж, — вспомнил Качоровский и прикусил язык. Это была щекотливая тема.
— Да, — сказал Барыцкий. — Каролю досталось больше всех… — И громко воскликнул: — Бедняга! — А мысленно добавил: невезучий. Почему-то тогда придрались именно к нему. В этом была своеобразная логика: ничего не могли обнаружить, растерялись, следствие застряло на мертвой точке, надо было найти виновника. Кароль подошел по всем статьям.
— Бедняга! — буркнул еще раз.
Мне бы заполучить его в свой штаб, так было бы лучше и для меня, и для него, — раздумывал с горечью Барыцкий. — Но ничего не поделаешь с его дьявольским упрямством, с тупым старческим догматизмом. Неуступчивый, не признающий компромиссов, твердолобый! Всегда был такой. Собственно, мы всю жизнь лаялись с ним.
Хотя бы тогда, в начале, в моей студенческой комнате. И чего ради? Ведь не из-за принципиальных же вопросов — тут у нас, как правило, не бывало расхождений. Такова была наша дружба.
— Только никуда не ходи, прошу тебя, не делай глупостей и не лезь в лапы полиции. Читай, спи, только перестань, ради бога, разыгрывать Гамлета. Неужели не понимаешь, что творится? Арестовано несколько тысяч человек, им грозит отправка в концлагерь, в Березу! Какой смысл увеличивать это число?
Зарыхта ворочался на тахте, стонал и что-то бормотал про себя. На Бернардинской площади он получил огнестрельную рану в плечо, перевязку ему делал старый доктор Барыцкий, но не этот пустяк, поврежденное сухожилие, был причиной его беспрестанных терзаний. Зарыхта рвался в город. Барыцкий, уходя, запирал его на ключ, а возвращаясь домой, подсаживался к тахте друга, чаще всего они пили тогда стибренную у отца вишневку, утром от нее болела голова — и все начиналось сначала: я должен пойти в город, у меня есть дела, сиди на заднице, никуда не пойдешь, я тебя не пущу.
Наконец однажды Барыцкий обнаружил на тахте записку с кое-как нацарапанными благодарностями. Зарыхта вырвался на свободу 30 апреля 1936 года, не стоит считать, сколько с той поры минуло лет.
И к чему эти воспоминания? — сердился Барыцкий. — Что это на меня сегодня накатило?
Чтобы больше не думать о прошлом, принялся составлять материал для отдела печати, пусть растрезвонят об успешном заключении договора с итальянцами, разумеется, лишь о том, что подлежит огласке с точки зрения наших интересов, важно, чтобы такие сообщения вошли в практику. Лаптем щи хлебаем? Десятое место в мире! Просто распирает от гордости, когда подумаешь, что вроде бы все это я, собственными руками… Шутки шутками, но хорошо бы еще пожить лет сто. Это было бы любопытно, хоть и утомительно.
* * *
Они проезжали хорошо знакомые городки, на этой трассе все они хорошо знакомы Барыцкому, впрочем, без особого преувеличения он мог бы сказать, что достаточно знаком вообще со всеми городками своей страны. Но теперь старое знакомство не радовало. Дома конца шестидесятых годов, типовые и невзрачные, были расставлены без выдумки, в шахматном порядке. А ведь совсем недавно такой жилой район считался новинкой, достижением! Дымила электростанция за пятиэтажными домами, и, удивительное дело, ее трубы из года в год укорачивались. Барыцкий, почти автор этого городка, насчитывающего ныне несколько десятков тысяч жителей, вел за него бои — не кровавые, кровавый бой сущий пустяк. Куда более выматывающими казались ему теперь бои бумажные, ведомственные. Все эти головоломные ухищрения, фортели, трюки, вся эта тактика и стратегия, цель которых — сломить сопротивление перестраховщиков, бюрократов и карьеристов, чтобы что-то сдвинулось с места. И почти фантастика: трубы электростанции начали расти вверх, и растущие трубы представлялись ему колоссами. Это ощущение хорошо запомнилось, ведь прямо дух захватывало. Несколько лет спустя те же самые трубы были уже только большие. А сегодня Барыцкий глядел на них с неприятным разочарованием. Неужели это именно те трубы, которые так поражали его своими размерами? Эти обыкновенные трубы, каких сотни поднялись в Польше? Что изменилось? То ли, что некоторые называют масштабом видения? Или под старость все кажется меньше?
Его передернуло. Что со мной сегодня? Снова заладил: старость, старость, старость… Без конца твержу. К чему это жеманство? Ведь не от усталости это, я не чувствую ее, врач сказал в последний раз, что дела не так уж плохи. К чему скулить: старость, старость, старость! Барыцкий глубоко вздохнул и, наконец избавившись от ощущения удушья, сказал:
— Знаете, о чем меня вчера расспрашивал Il Duce?
Произнеся это, он проверил, не спят ли спутники. Парух, казалось, только что проснулся. Малина, свежая, сияющая, теряла время зря, никто ее не соблазнял, никто даже не развлекал беседой. Плихоцкий выглядел скверно, обмякший, потускневший. Переваривает свое поражение, — догадался Барыцкий со злорадным удовлетворением: ведь могло быть и наоборот, Плихоцкий мог бы теперь возвращаться победителем, предусмотрительный стратег. Барыцкий улыбнулся. — Моя взяла. А ты страдай, а ты вкушай горечь поражения. Что тут скрывать, а в тебе я обманулся, ибо руководили тобой не серьезные деловые соображения, а оппортунизм. Да, именно чистейший оппортунизм. Вычислил, что надо держаться с теми, кто сильнее. Меня сбросил со счетов. Старик, не сегодня-завтра сковырнется, так, вероятно, трубили и у меня за спиной. Ну и ладно. Получай по заслугам. Может, это научит тебя правилам честной игры.
Барыцкий сел поудобнее, проводил взглядом здание, остроумно вписанное в откос, — театр, кино или дом культуры. Этот единственный тут объект удался им, не мешало бы узнать фамилию проектировщика. Сколько бы ни проезжал мимо прилепившейся к склону легкой конструкции, всякий раз непременно оглядывался, как на красивую девушку.