Второй обвиняемый (надеясь на снисходительность суда по отношению к себе, сыпал Б. М.). Он говорил так: поляки, даруйте мне жизнь, у меня ведь жена, старуха мать, старик отец, ребенок.
Судья (к Б. М.). Что ответил обвиняемый?
Б. М. (молчит).
Прокурор (обвиняемому, который сыплет Б. М.). Что ответил Б. М.?
Второй обвиняемый. Б. М. ответил: теперь уже поздно.
Прокурор (второму обвиняемому). А дальше?
Второй обвиняемый. А дальше: ты, А. В., ты, А. В., не проведешь нас патриотическими попевками; у тебя, А. В., было время опомниться, а ты не опомнился, у тебя было время взяться за ум, а ты не взялся; были письма, а в письмах черным по белому написано — не смей ступать не на свою землю, иначе тебе конец; несколько раз тебе выбивали окна, и это тоже значило — оставь землю в покое; у тебя сгорела рига, и это тоже означало — не тяни руки к земле и других не подбивай; в тебя стреляли из пулемета из-за угла, и это тоже означало — обходи, обходи стороной эту землю, она не твоя…
Иногда, отец, мы сидим за своими клецками, вдруг прерываем разговор о моем будущем, и наступает тишина; я знаю, что в такие моменты мать и бабушка отправляются в прошлое, словно в темноту ночи, и ищут тебя.
— Это упрямство его сгубило, упрямство; если уж он уперся, чтобы кого-нибудь уговорить взять землю, так он шел к нему даже ночью, стучал в окно, входил в его избу, садился на его теплой постели и уговаривал, а уж с тем бывало всякое: вот-вот готов был согласиться, и вдруг трепыхнется птица в ветвях, испугает его, и он не соглашается.
Из рассказов матери, бабушки и других стариков я узнал, что земля выделывала с людьми всякое, они жаждали ее, как пьяница водки, как бабник женщины, но боялись… и в конце концов желание превозмогло страх.
Всего этого я понять не могу, не могу понять поля, брат ли оно или враг; когда слушаешь стариков и читаешь о тех временах, то узнаешь, что поле шло вслед за богом, вслед за «Отче наш» шло «Поле наше», и лишь потом шли все другие молитвы; но теперь уже не так, только еще у очень старых людей поле идет вслед за богом.
Вы шли еще нашим полем, когда Б. М. читал тебе свою проповедь, помещичьи земли тянулись слева; они тащили тебя на веревке за то, что ты привел людей на эти нивы и превратил их в крестьянские поля.
— Ты, А. В., ты должен был знать, что это пахнет веревкой, но ты был глуп, глупость тебя сгубила и ребячество — так закончил Б. М. свою проповедь, но Б. М. этого суду не сказал, поскольку знал, что такие показания не в его пользу и могут усугубить его вину; об этом рассказал второй обвиняемый, который, как можно судить по его показаниям, всячески старался повлиять на смягчение приговора себе.
Мы сидим за чудеснейшим из блюд, изумительно вкусным, садимся только вечером, когда мир успокаивается, когда ничто не мешает, когда нет никакого ветра и ничто не рассеивает аромата, поднимающегося над клецками; и вот мы сидим именно таким вечером, и мать говорит — он был как ребенок, письма с угрозами воспринимал как что-то несерьезное, твердил, что должна быть справедливость, и еще твердил — и это было похоже уже на проповедь — у кого было много, тот должен иметь теперь мало; а у кого было мало, должен теперь иметь много; и это должно быть долго, так долго, как было наоборот, не одно, не два, а много поколений; кто жил во дворце, должен теперь жить в смердящей халупе без пола; а кто жил в такой халупе, должен жить во дворце, и так должно быть долго, чтобы те, из дворцов, искупили свою вину; должно быть не уравнивание, а наоборот, ибо уравнивание не было бы справедливым, потому что при уравнивании не было бы искупления.
Потом говорит бабушка — в своих проповедях он обращался иногда ко мне, он знал, что я очень набожна, и поэтому говорил — бог тоже так хочет, а когда человек делает то, что хочет бог, сразу же получает письма с угрозами, сразу из-за угла стреляет пулемет, поджигают ему ригу; их устраивает «страшный суд», а когда по библейскому образцу приходит такой земной, людской «страшный суд», так сразу шлют письма с угрозами и устанавливают пулемет за углом.
Потом говорит мать — он даже гордился этими угрозами, выстрелами, этим пожаром.
Мать и Б. М. говорят — ребячество, а мне кажется, что это была твердость; кто не может понять упорства и твердости, кому они представляются нечеловеческими (ибо такая стойкость может показаться нечеловеческой, сверхчеловеческой, во всяком случае, необычной), понять такой стойкости, когда говорят: погибнешь, если и дальше так будешь поступать, — а человек отвечает: пусть погибну, а свое буду делать, — тогда говорят — ребячество; кто верит, что бог создал его для долгой жизни в спокойствии и счастье, те тоже говорят о твердости — ребячество.
Я знаю это из книг, много их прочитал, знаю и от стариков, я люблю их слушать.
Мать говорит мне — ты похож на отца, у тебя такие же волосы и лоб, как у него, и такие же движения; но внутренне я иной, мне не дано твердости отца, да я и не хочу ее, она не нужна мне, подобная твердость — это мука, а я не хочу мучиться и не должен, подобная твердость идет от того старого, чудного мира, в котором жил отец, пожалуй, ее уже нет.
Мать говорит — угрозы напугали многих, они попрятались в больших городах, а теперь приезжают с венками… Я видел тех товарищей товарища А. В., видел, как они заискивали перед не своей могилой, как холили эту могилу; еще немного, и они поцеловали бы этот холодный камень, ибо великой благодарностью они были полны к этой полезной для них смерти, ибо их тоже кормит эта смерть.
Мать говорит — Ф. Д. тоже получил письмо с угрозами, он пришел с письмом к твоему отцу и сказал, что должен уехать, ведь у него жена и дети, так было и с К. Т., и с Л. Б., и с Я. М., и с другими; все они подались в большие города; у него тоже были жена и ребенок и старики родители, а он остался, один против всей деревни.
Из того, что говорит мать, явствует, что отцу предстояло нелегкое дело, но было нечто, чем он мог раздразнить деревню, нечто чрезвычайно важное для того времени, что привело к тому, что никто из нашей деревни не поднял на него руку; это был тот подарок, который долго не принимали, который обходили стороной и к которому по-звериному принюхивались издалека, это были те пятьсот гектаров, их можно было взять, ими можно было насытиться; они превосходно понимали, что земля может быть их, стоит лишь потянуться к ней.
Ты остался, отец, остался один против всей деревни; ты был стоек, ты знал людей, знал, что они поддадутся, не выдержат и возьмут поле, ибо как устоять перед таким соблазном — ровным как стол и огромным полем, перед таким огромным столом поля.
Я знаю, что говорю сейчас устаревшим языком, языком старомодным, что употребляю слова, которые ни в коей мере не современны, но я знаю также, как обстояло дело с землей, ибо постоянно изучаю душу стариков, и она поражает меня.
В конце концов, отец, тебе удалось привести людей на эти нивы; какими же шуточками перебрасывались вы; как надрывался ты, пытаясь шутить; что это были за шутки, сумел понять один из свидетелей и дал свои показания на суде.
— Эй, сосед, ноги подкосило у тебя, что ли, будто ты вошел в королевские покои… — так говорил ты одному из тех, кто ступил на ниву, и ты хохотал, хохотал как безумный, хватался за живот и весь сотрясался от смеха.
— Эй, сосед, что тебя скрючило, будто живот схватило…
— А ты, ты что шатаешься, будто с перепою или всю ночь напролет с бабой возился.
Ты говорил, чтобы хоть что-нибудь говорить, ты на ходу сыпал шутками, чтобы развеселить их, и хохотал как безумный.
Плакал ли ты, отец, или не плакал, когда они тащили тебя на веревке сперва через наше поле, а потом через чужие поля? В книге актов и показаний обвиняемых и свидетелей этот факт с точностью не установлен.
Обвиняемый, тащивший тебя на веревке, на вопрос суда, как держался А. В. на том пути к смерти, отвечает — я слышал звуки, похожие на плач, но точно не могу сказать, плакал ли А. В. или нет, потому что было темно и он шел у меня за спиной; а Б. М. — до меня доносилось что-то, что могло быть плачем, но точно не знаю, потому что я шел за ним; а третий обвиняемый — я шел рядом с Б. М., сзади А. В., было темно, и я не знаю, плакал ли он на поле, если и плакал, то тихо, очень тихо.